Так что же мы предпримем первым делом, Фелиция? Хорошо, я напишу Твоим родителям. Но прежде я должен еще своим родителям все сказать. Уведомление это, пусть даже только из пяти фраз, будет самым пространным моим разговором с матерью за последние месяцы, а с отцом так и вовсе за годы. И приобретет благодаря этому торжественность, которая мне не мила. Я все им скажу лишь после того, как получу ответ на это письмо, ибо мне по-прежнему почему-то кажется, что Ты в слове своем все еще свободна.
Что-то скажут Твои родители в ответ на мое письмо? По фотографии я представлял Твою мать иначе, но мой страх перед ней с этим никак не был связан, как не связан и с тем, что страх наряду с равнодушием вообще главное чувство, которое я испытываю к людям. Да я и всей Твоей семьи боялся (за исключением, быть может, Твоей сестры Эрны), я не стыжусь признаться в этом, потому что это столь же смешно, сколь и правда. Ведь я, если уж совсем начистоту, и своих родителей почти страшусь, отца так несомненно. Твоя мать к тому же была такая странная, во всем черном, печальная, неприступная, укоризненная, не спускающая глаз, даже среди своей семьи как чужая, а уж ко мне и подавно. Ее я боялся больше всех и, по-моему, от страха перед ней никогда не избавлюсь. А кроме того, я страшусь, что никому из Твоей семьи не понравлюсь, и что бы я ни сделал, им все будет не по душе, что в первом же письме к ним я напишу не то и не так, как им хочется, и как жених постоянно буду делать не то, что они полагают себя вправе от жениха ожидать, что моя любовь к Тебе, которую сторонний и даже родственный взгляд, возможно, никогда не в силах будет распознать, в их понимании не будет любовью и что недовольство это (а из недовольства вырастут досада, презрение, гнев) будет только усиливаться и, быть может, заразит даже Тебя, обратясь против меня и против них. У Тебя и на это хватит мужества?
Франц.
Я написал Тебе все, Фелиция, что в момент писания просилось на перо. Это, конечно, еще не все, однако позволяет, если приглядеться, почти обо всем догадаться. И тем не менее Ты рискуешь пойти на это, Ты или безрассудно отважна, или более проникновенно предчувствуешь то, что владеет нами. В том, что Ты веришь мне, я более не сомневаюсь, хоть Ты и в сегодняшнем письме несколько уклончива (в переписке, если не прибегать к некоторому пережиму, трудно почувствовать друг друга). Я не сомневаюсь в том, что Ты веришь мне, иначе Ты не была бы той, которую я люблю, и мне бы пришлось во всем сомневаться. Нет, отныне мы вместе и беремся за руки, как положено. Ты еще помнишь мою длинную, костлявую руку с пальцами ребенка или обезьянки? И вот в эту руку Ты вкладываешь свою.
Я не говорю, что я счастлив, слишком много у меня забот и волнений, я, возможно, к нормальному человеческому счастью вообще не способен, а событие (только что пришла Твоя телеграмма, я смотрю на нее неотрывно, словно это лицо, единственное дорогое и желанное среди всех на свете лиц), вследствие которого я, чувствовавший сопряженность с Тобой с самого первого вечера, теперь буду связан с Тобой всецело, для меня действительно невообразимо, и ввиду его мне больше всего хочется, прильнув к Твоей груди, просто закрыть глаза. Ты так меня одарила! Натуга, с которой я тридцать лет все это выдерживал, заслуживает даров, но итог этих усилий, существование мое, уж точно их не заслуживает, Ты сама это увидишь, Фелиция. Разве что сегодня великий день рождения, и жизнь моя, не растеряв ни крупицы былых завоеваний, совершит вокруг своей оси какой-то особо важный оборот.
Сегодня за обедом в ответ на поздравления я сказал матери (поневоле вкратце, она всегда прибегает домой очень ненадолго и, когда я прихожу, уже успевает отобедать; отец сегодня с утра в деревне), что у меня есть невеста… Она не слишком удивилась и приняла мое сообщение со странным спокойствием. У нее не было возражений, только просьба, она сказала, что и в том, и в другом, и в отсутствии возражений, и в просьбе отец, безусловно, будет с ней заодно. Просьба состояла в том, чтобы я разрешил ей навести справки о Твоей семье; когда придет ответ на запрос, мне все равно предоставляется полная свобода действовать по своему усмотрению, они не станут, да и не смогут мне перечить, но с письмом Твоим родителям мне до тех пор стоило бы подождать. На это я сказал, что мы уже связаны словом, и в этом смысле письмо родителям, в сущности, ничего не решает. Но мать настояла на своей просьбе. Даже не знаю толком почему, возможно, просто из постоянного своего чувства вины перед родителями, я уступил и записал для матери фамилию Твоего отца. Мне все это немного смешно, особенно когда подумаю, что Твои родители, вздумай они изъявить подобные желания, получат про нас только хорошие сведения, и нет такого справочного бюро, которое было бы в состоянии сообщить обо мне хоть какую-то правду. Кстати, читал ли Твой отец «Приговор»? Если нет, пожалуйста, дай ему прочесть.
Иногда я думаю – сколько же в Тебе мужества! Разве я не чужой Тебе человек, разве письма мои не усугубляют эту чуждость? А родственники мои Тебе неужели не чужие, на этой фотографии мои родители, разве не выглядят они, как все незнакомые люди, совершенно непостижимо, разве что чуждость их слегка смягчена общим для нас иудейством? И вот этого человека, который из-за того, что он сам всего боится, становится еще ужасней, Ты, значит, не боишься (мне кажется, я никогда не перестану этому удивляться)? Ты, что же, вообще не ведаешь страха? Считаешь себя такой отчаянной? Это чудо, о котором не среди людей надобно рассуждать, а только Бога за него благодарить.
Франц.
Слушай, мне и вправду надо спешить, иначе письмо завтра до Тебя не дойдет. Сейчас суббота, без четверти семь.
Я сегодня не получил письма, значит, не имею ответа на мое вчерашнее письмо. Может, Ты восприняла его не так, как я хотел написать? Или Ты считаешь, что я поступил неправильно, дав матери разрешение? Я уступил матери, как я уже сказал, из чувства вины, из общей своей, а перед матерью особенно сильной растерянности, ну и по слабости характера вообще и прежде всего. Еще одной, хотя и далеко не решающей, побудительной причиной было то, что я видел, как сильно она обо мне тревожится. Но раз уж я это сделал, мне казалось само собой разумеющимся, что я должен Тебе об этом написать, ведь мы же договорились – и у нас будет много к тому возможностей в нашей совместной жизни – до последних пределов, какие только допускает наша общность, быть откровенными друг с другом, так неужели мне надо было сразу же такую мелочь замалчивать? А мелочь это вот в каком смысле. Не я навожу справки о Твоей семье, Твоя семья остается и всегда останется – боюсь этого из-за Тебя и, видишь, уже высказываю – более далекой мне, чем Ты этого, возможно, хочешь, так что в глубине души Твоя семья не может сейчас меня волновать. А только то, что в глубине души, и должно быть важно, если мы хотим жить вместе. Путь и отношение к этому каждый из нас должен обрести в себе. Мои родители, как и Твои, поневоле сосредоточены на внешнем, потому что, в сущности, находятся вне наших с Тобой отношений. И не знают ничего, кроме того, что можно узнать через справочное бюро, а мы знаем больше или полагаем, что знаем, и знаем, во всяком случае, нечто другое и более важное, – значит, к нам это наведение справок никак не относится, это забота наших родителей, которую и надо им предоставить, чтобы чем-то их занять, хотя бы их же забавы ради. Нас это не затрагивает, так я, по крайней мере, полагал – и вдруг я не получаю от Тебя ответа.
Вчера вечером слонялся по местам, где мы, по моим чаяниям, могли бы с Тобой жить. Там уже строят, но на одном из пустырей еще живут цыгане. Я долго там околачивался и все осматривал. Там будет красиво, это довольно высоко, на отшибе от города, и вчера после дождя воздух там был на редкость чистый. И мне там к тому же было вчера очень хорошо, не то что сейчас. И вот так оно со мной всегда.
Франц.
Так Ты сердишься на меня, Фелиция? Понимаешь, я, конечно, чувствую себя виноватым, но не из-за того, что я так поступил, и не из-за того, что написал Тебе об этом, а из-за того, что, вероятно, причинил Тебе боль. Я бы всему подыскал извинения, отчасти уже даже сделал это, а главным извинением для меня остается в первую очередь мой дурацкий бессонный мозг (когда эта бессонница прекратится, я не знаю, но чем-то подобное невыносимое состояние рано или поздно завершиться должно), но прошу Тебя, Фелиция, не слушай никаких извинений, прими все как есть и прости без всяких извинений, как я сейчас раскаиваюсь, не чувствуя за собой вины.
И вот я сегодня без письма, а ведь вчера вечером я в своих горестях ощущал Твою близость почти физически. Мы, Макс, его жена, его шурин, Феликс и я, были в кафе-шантане, куда свою жену лично я бы ни за что не пускал. Вообще-то у меня есть вкус на подобные вещи, я понимаю их, как мне кажется, до самого дна или из каких-то неимоверных глубин и упиваюсь ими с замиранием сердца, однако вчера я спасовал почти полностью – за исключением номера танцующей и поющей негритянки.