«Не нужно, быть может, отчаиваться», — подумал он.
В самом деле, она обвела комнату глазами, медленно, как бы пробуждаясь от сна; потом ясным голосом попросила дать ей зеркало и оставалась склоненной над ним, пока крупные слезы не покатились из ее глаз. Тогда она запрокинула голову и со вздохом откинулась на подушку.
Грудь ее начала вздыматься быстро и прерывисто. Язык весь высунулся изо рта; глаза, выкатываясь, тускнели, как два шара гаснущих ламп; можно было подумать, что она уже умерла, если бы не ужасное и все ускорявшееся колыхание ребер, сотрясаемых яростным дыханием, словно душа ее рвалась и неимоверно усиливалась освободиться. Фелисите упала перед распятием, даже сам аптекарь слегка подогнул колени, один лишь Канивэ безучастно глядел в окно. Отец Бурнизьен стал читать новые молитвы, склонив лицо над краем постели, и его длинная черная сутана далеко легла за ним по полу. Шарль стоял по другую сторону кровати, на коленях, с протянутыми к Эмме руками. Он сжимал ее руки в своих и вздрагивал при каждом биении ее сердца, словно в нем отдавались сотрясения обрушивающихся развалин. По мере того как предсмертный хрип усиливался, бормотание священника ускорялось: слова молитв сливались с заглушенными рыданиями Бовари, и несколько раз, казалось, все исчезало в глухом рокотании церковной латыни, звучавшей, как похоронный перезвон.
Вдруг на тротуаре послышалось шарканье деревянных башмаков вместе со стуком палки; хриплый голос затянул песню:
— Волнует нежно летний зной
Желанья девы молодой.
Эмма приподнялась, подобная гальванизованному трупу, — с распущенными волосами, с широко раскрытыми, недвижными глазами.
— С утра прилежная Нанета
Упругий стан над нивой гнет,
Сбирая дань златую лета,
Что серп жнеца пред нею жнет.
— Слепой! — вскричала она. И захохотала ужасным, диким, полным безумного отчаяния хохотом, словно отвратительное лицо урода предстало перед ней страшилищем на лоне вечной тьмы.
— Но ветер дунул в ясный дол
И вверх задрал ее подол…
Судорога снова бросила ее на матрас. Все подошли. Она уже не дышала.
Всякая смерть исполняет живых чувством непонятного изумления: мысль отказывается постичь внезапное прекращение бытия прежде, чем покориться и поверить совершившемуся. Приметив наконец, что Эмма уже давно не двигается, Шарль бросился на тело с воплем:
— Прощай! Прощай!
Гомэ и Канивэ вытащили его из комнаты.
— Будьте же благоразумны!
— Да, — говорил он, отбиваясь, — я буду благоразумен, я не сделаю ничего худого. Но пустите меня! Я хочу ее видеть! Ведь она моя жена! — И заплакал.
— Поплачьте, — сказал аптекарь, — дайте простор естественному выражению чувств, это вас облегчит!
Слабосильнее ребенка, Шарль уже не противился: его увели вниз в залу, а Гомэ пошел домой.
На площади к нему пристал слепой, который, дотащившись до Ионвиля в надежде на целебную мазь, расспрашивал каждого прохожего, где живет аптекарь.
— Ну вот еще! Словно у меня нет других хлопот! Некстати явился, приходи в другой раз! — И он стремительно скрылся в аптеку.
Ему надобно было написать два письма, приготовить успокоительное снадобье для Бовари, придумать какую-нибудь небылицу, чтобы воспрепятствовать распространению слухов об отравлении, и написать в этом духе заметку для «Руанского Маяка», не говоря уже о клиентах, ожидавших его для получения от него сведений. После того как ионвильские обыватели выслушали рассказ о том, как Эмма, приготовляя ванильный крем, приняла мышьяк за сахар, Гомэ снова вернулся к Бовари.
Он застал его одного: Канивэ только что уехал. Шарль сидел в кресле у окна, уставясь бессмысленным взглядом в пол столовой.
— Теперь вам следует установить самому час обряда. — сказал аптекарь.
— Зачем? Какого обряда? — И пугливо залепетал: — О нет, нет! Я ее не отдам! Я ее оставлю здесь!
Гомэ из приличия взял с этажерки графин с водою и полил герани.
— Ах, благодарю вас! — воскликнул Шарль. — Вы очень добры!
Он остановился, задыхаясь под наплывом воспоминаний, вызванных этим движением аптекаря.
Тогда, чтобы немного рассеять его, Гомэ счел уместным поговорить о садоводстве: растения нуждаются во влаге. Шарль, в знак одобрения, кивнул головой.
— Впрочем, скоро настанет хорошая погода.
— А… — отозвался Бовари.
Аптекарь, не зная, о чем повести речь, слегка раздвинул оконные занавески:
— А, вот Тюваш идет.
Шарль повторил, как машина:
— Тюваш идет.
Гомэ не осмеливался опять заговорить с ним о похоронах; наконец священнику удалось добиться от него необходимых распоряжений.
Он заперся в своем кабинете, взял перо и после долгих рыданий написал:
«Я хочу, чтобы ее похоронили в подвенечном платье, в белых башмаках и в венке. Волосы распустить по плечам. Три гроба — дубовый, красного дерева и свинцовый. Пусть мне ничего не говорят, у меня хватит сил. На гроб положить вместо покрова большой кусок зеленого бархата. Такова моя воля. Сделайте все, как я хочу».
Друзья были удивлены романтическими желаниями Бовари, и аптекарь поспешил заметить:
— Бархат кажется мне излишним. К тому же расходы.
— Не ваше дело! — вскричал Шарль. — Оставьте меня! Вы ее не любили! Уйдите вон!
Священник взял его под руку, чтобы заставить пройтись по саду. Заговорил о тщете всего земного. Господь велик и благ, люди должны без ропота покоряться Его велениям и благодарить Его за все.
Шарль разразился богохульствами:
— Проклинаю я вашего Бога!
— Дух мятежа еще владеет вами, — вздохнул священник.
Но Бовари был уже далеко впереди. Он шел крупными шагами вдоль стены, под шпалерами, скрежетал зубами и поднимал к небу взгляды, полные ненависти; ни один листок не шелохнулся.
Заморосил дождь. Шарль, у которого была обнажена грудь, почувствовал холод; вошел в кухню и сел.
В шесть часов на площади раздалось громыхание железа: то приехала «Ласточка». Шарль стоял, прислонясь лбом к оконному стеклу, и смотрел, как друг за другом выходили пассажиры. Фелисите постлала ему тюфяк в гостиной на полу; он бросился на него и заснул.
Гомэ, хотя и был философ, все же оказывал усопшим уважение; поэтому, не помня зла и простив бедного Шарля, он пришел вечером пободрствовать над покойницей, захватив с собою три тома и записную книжку для заметок.
Аббат Бурнизьен был уже там, и две толстые свечи горели у изголовья постели, выдвинутой из алькова.
Аптекарь, которого молчание тяготило, не замедлил высказать несколько жалоб о плачевной участи «этой несчастной женщины»; священник ответил, что теперь остается лишь молиться за нее.
— Однако, — возразил Гомэ, — одно из двух: или она умерла в благодати (как выражается Церковь), и тогда она вовсе не нуждается в наших молитвах, или же она умерла нераскаянной (тоже, кажется, церковное выражение), и тогда…
Бурнизьен прервал его, сердито отрезав, что молиться нужно во всяком случае.
— Но, — возразил аптекарь, — раз Бог знает все наши нужды, к чему вообще молитва?
— Как так? — сказал священник. — К чему молитва? Да вы нехристь, что ли?
— Извините, — сказал Гомэ, — я преклоняюсь перед христианством. Оно освободило рабов, ввело в мир нравственные понятия…
— Дело не в этом! Все Писания…
— О, что касается Писаний, почитайте историю, известно, что все тексты были подделаны иезуитами.
В комнату вошел Шарль и, подойдя к кровати, тихонько раздвинул полог.
Голова Эммы была слегка склонена к правому плечу. Разинутый рот казался черной дырой в нижней части лица. Большие пальцы застыли пригнутыми к ладоням. Беловатая пыль облепила ресницы, а незакрытые глаза начинали подергиваться липкою, бледною пленкой, похожей на тонкую паутину, сотканную пауками. Простыня ввалилась над грудью и коленями и приподнималась только над пальцами ног; Шарлю казалось, будто неизмеримо тяжкая громада навалилась на мертвую.
На церковных часах пробило два. Слышно было громкое журчание реки, бежавшей в темноте под террасой. Аббат Бурнизьен по временам шумно сморкался, а Гомэ скрипел пером по бумаге.
— Послушайте, друг мой, — сказал он Шарлю, — уйдите, это зрелище раздирает вам душу.
Едва Шарль ушел, как аптекарь и священник опять заспорили.
— Прочтите Вольтера, — говорил один, — прочтите Гольбаха, прочтите Энциклопедию!
— Прочтите «Письма нескольких португальских евреев», — говорил другой, — прочтите «Дух христианства», книгу Николя, бывшего судьи!
Оба разгорячились, раскраснелись, говорили зараз, не слушая друг друга. Бурнизьен был возмущен такою дерзостью, Гомэ изумлен такою глупостью; они были уже на шаг от обмена оскорблениями, когда опять внезапно появился Шарль. Его влекло сюда словно какое-то притяжение, и он ежеминутно поднимался по лестнице.