— На что тебе шляпа? Ты будешь сидеть в ней вечером в саду?
Элизабет рассмеялась.
— Может быть. Но не это главное. Главное то, что я ее куплю. Это символический акт. Шляпа — что-то вроде флага. Ее покупают либо в счастье, либо в несчастье. Тебе это непонятно?
— Нет. Но все равно пойдем купим. Ознаменуем таким образом твое освобождение. Это важнее ужина. А есть еще такие магазины? Может быть, тебе нужны специальные талоны?
— У меня есть. И я знаю, где можно купить шляпу.
— Ладно. Подберем шляпу к твоему золотому платью.
— К нему шляпы не нужно. Ведь это вечернее платье. Мы просто купим какую-нибудь шляпку. Это совершенно необходимо: значит, с фабрикой покончено.
Часть витрины уцелела. Остальное было забито досками. Гребер и Элизабет заглянули внутрь. Выставлены были две шляпы. Одна — украшенная искусственными цветами, другая — пестрыми перьями. Гребер с недоумением рассматривал их, он не мог себе представить Элизабет в такой шляпе. Вдруг он увидел, что седовласая женщина собирается запирать магазин.
— Входи скорее! — сказал он Элизабет.
Владелица магазина ввела их в заднюю комнату с затемненными окнами. Она тут же начала с Элизабет разговор, но Гребер в нем ничего не понял. Он уселся на шаткий позолоченный стульчик у двери. Хозяйка зажгла свет перед зеркалом и стала извлекать из картонок шляпы и ткани. Мрачная лавка вдруг превратилась в волшебную пещеру. Вспыхнули краски — голубая, красная, розовая и белая, заблестела пестрая парча, словно это не шляпы, а короны, которые примеряют перед каким-то таинственным торжеством. Элизабет расхаживала в яркой полосе света перед зеркалом, будто она только что сошла с картины, а за ней сейчас сомкнется мрак, в который погружена остальная комната. Гребер сидел молча и наблюдал эту сцену, казавшуюся нереальной после всего, что произошло днем. Он видел перед собой новую Элизабет; словно вырвавшись из плена действительности, она стала самой собой и всецело отдавалась непосредственной и полной глубокого смысла игре, овеянная любовью, серьезная и собранная, как амазонка, выбирающая оружие перед боем. Он слушал тихий, подобный журчанию ручейка, разговор обеих женщин, не вслушиваясь в него; он видел этот круг света, и ему казалось, что Элизабет сама его излучает, и он любил ее, он ее желал и забыл обо всем, охваченный безмолвным счастьем, за которым стояла неосязаемая тень утраты, как будто лишь для того, чтобы сделать это счастье еще глубже, еще лучезарнее, сделать его таким же драгоценным и неуловимым, как переливы парчи и шелка.
— Шапочку, — говорила Элизабет, — простую шапочку из золотой ткани, и чтобы она плотно охватывала голову.
24
Звезды заглядывали в окно. Дикий виноград обвивал маленький четырехугольник; несколько лоз свешивались вниз и раскачивались на ветру, словно темный маятник бесшумных часов.
— Я ведь не взаправду плачу, — говорила Элизабет. — А если я и плачу, так не думай об этом. Это не я, а что-то во мне, что просится наружу. Иной раз у человека ничего не остается, кроме слез. Но это и не грусть. Я счастлива.
Она лежала в его объятиях, прижавшись головой к его плечу. Постель была широкая, из старого потемневшего ореха, с высокими выгнутыми спинками; в углу стоял комод того же дерева, у окна — стол с двумя стульями. На стене висела стеклянная коробка с выцветшим свадебным венком из искусственных цветов, мирта и зеркало, в котором отражались темные лозы и неяркий колеблющийся свет, падавший с улицы.
— Я счастлива, — повторяла Элизабет. — За эти недели произошло так много, что я не могу всего вместить. Пыталась, да не выходит. Уж потерпи эту ночь.
— Как мне хочется увезти тебя из города куда-нибудь в деревню.
— Мне все равно, где быть, раз ты уезжаешь.
— Нет, не все равно. Деревни не бомбят.
— Но ведь когда-нибудь нас же перестанут бомбить. От города и так уж почти ничего не осталось. А уехать я не могу, пока работаю на фабрике. Как чудесно, что теперь у меня есть эта волшебная комната. И фрау Витте. — Дыхание ее стало ровнее. — Сейчас все пройдет, — продолжала она. — Пожалуйста, не думай, что я какая-то истеричка. Я счастлива. Но это ускользающее счастье, а не какое-нибудь однообразное, коровье.
— Коровье счастье, — сказал Гребер. — Кому оно нужно?
— Не знаю, мне кажется, я могла бы довольно долго выдержать такое счастье.
— Я тоже. Я только не хотел признаваться, потому что пока у нас его не может быть.
— Десять лет прочного, однообразного бюргерского счастья, добротного, коровьего, — я думаю, даже целой жизни такого счастья и то было бы мало!
Гребер рассмеялся.
— А все от того, что мы ведем такую чертовски интересную жизнь! Наши предки иначе смотрели, они искали приключений и ненавидели свое коровье счастье.
— А мы — нет. Мы снова стали простыми людьми с простыми желаниями, — Элизабет взглянула на него. — Хочешь спать? Впереди у тебя целая ночь безмятежного сна. Кто знает, когда еще тебе удастся так поспать, ведь ты завтра вечером уезжаешь.
— Я могу выспаться и в дороге. Пройдет несколько дней, пока я доберусь до места.
— А будет у тебя хоть когда-нибудь настоящая кровать?
— Нет. Самое большее, на что я с завтрашнего дня могу рассчитывать — это нары или соломенный тюфяк. К этому быстро привыкаешь. Ничего. Тем более, что наступает лето. Только зимой в России тяжело.
— Может быть, тебе придется пробыть там еще одну зиму?
— Если мы будем отступать такими темпами, то зимой окажемся в Польше или даже в Германии. А здесь не так холодно, да и к этому холоду мы привыкли.
«Сейчас она спросит, когда я получу следующий отпуск, — подумал он. — Скорей бы уж спрашивала. Она должна спросить, а я должен буду ответить. Скорей бы покончить со всем этим. Ведь я здесь уже только наполовину, но с той части моего существа, которая еще здесь, словно содрана кожа — и все-таки ее нельзя поранить. Она лишь стала чувствительней, чем открытая рана».
Он взглянул на усики лоз, шевелившиеся за окном, и на танцующие в зеркале серебристые пятна света и серые тени, и ему показалось, будто за всем этим, совсем вплотную, стоит какая-то тайна, и она вот-вот раскроется.
Но тут они услышали вой сирен.
— Давай останемся здесь, — сказала Элизабет. — Не хочется одеваться и бежать в убежище.
— Ладно.
Гребер подошел к окну. Он отодвинул стол и выглянул на улицу. Ночь была светлая и спокойная. Сад блестел в лунном сиянии. Эта ночь казалась нереальной, точно созданной для грез и для воздушных налетов. Он увидел, как из дому вышла фрау Витте. Лицо у нее было очень бледное. Гребер открыл окно.
— А я уже хотела вас будить, — крикнула она сквозь вой сирен.
Гребер кивнул.
— …Убежище… На Лейбницштрассе… — донеслось до него.
Он помахал рукой и увидел, что фрау Витте вернулась в дом. Гребер подождал с минуту. Она не выходила, она тоже осталась у себя. Но он не удивился.
Точно это само собой разумелось: ей незачем было уходить; казалось, какое-то непостижимое колдовство охраняло сад и дом. Они по-прежнему стояли, тихие и нетронутые, среди воя, проносившегося над ними. Деревья спокойно высились над бледным серебром газона. Кусты не шевелились. Даже усики винограда перед окном перестали покачиваться. Крошечный островок мира лежал в лунном свете будто под стеклянным колпаком, вокруг которого бушевал вихрь разрушения.
Гребер обернулся: Элизабет сидела на кровати. В темноте белели ее плечи, и там, где они круглились, лежали мягкие тени. Ее упругая высокая грудь казалась пышнее, чем на самом деле. Рот темнел, а глаза были совсем прозрачные, почти бесцветные. Она оперлась локтями на подушки и сидела в постели так, будто неожиданно появилась здесь откуда-то издалека. И на один миг она стала такой же далекой, тихой и таинственной, как этот залитый лунным светом сад, застывший в ожидании крушения мира.
— Фрау Витте тоже осталась дома, — сказал Гребер.