Я шел куда глаза глядят, все дальше углубляясь в лес, сам не зная куда, по полный нетерпения уйти как можно дальше от того места, откуда я только что ушел, чтобы остаться одному; я рад был бы в эту минуту уйти и от своих воспоминаний, навсегда стереть из своей памяти, если бы это было возможно, все, все, что было! Наконец, то ли по воле случая, то ли потому, что я с самого начала бессознательно стремился именно сюда, я очутился около того селения, до которого обычно провожал Адель, и узнал убогую хижину, куда, как я видел, она столько раз входила. Здесь я мог так легко узнать обо всем, а мне так необходимо было разубедиться — или же убедиться окончательно, ибо душа моя более способна переносить несчастье, чем неизвестность. Жизнь моя и честь настолько зависели от разгадки этой тайны, что я не колеблясь вошел к этим бедным людям, нимало не думая о том, что мой приход, тем более в том состоянии, в каком я находился, может их испугать.
В довольно просторной комнате, где каждая мелочь говорила о нищете, находилась вся семья. В углу, на старой кровати, покрытой соломой, лежал старик, всем своим видом вызывавший почтение; дряхлая женщина подавала ему какое-то питье, отворачиваясь, чтобы украдкой утереть слезы. Девочка лет десяти — одиннадцати, оставив свою прялку, поправляла в ногах у больного кусок старого ковра, служивший ему одеялом. Двое или трое маленьких детей, не обращая никакого внимания на эту сцену, играли у порога в лучах заходящего солнца — играли так весело, так простодушно и беззаботно, что сердце мое сжалось. Я сел на край шаткой скамьи и попытался собраться с мыслями и сообразить, с чего мне начать разговор; однако насколько еще за минуту до этого я горел нетерпением узнать правду, настолько теперь боялся услышать что-либо такое, что сразу же окончательно разрушит все мои иллюзии. Я готов был пожалеть, что пришел сюда.
Тебе нетрудно догадаться, каков был первый же мой вопрос. Я спросил у старушки, есть ли у нее сын. Мне казалось, что будет менее больно, если удар, который ей предстоит нанести мне, обрушится на меня не сразу. «Увы, — был ее ответ, — у нас только один сын, и от него нам много горя. Тяжелые испытания послал ему господь. Восемнадцати лет он заболел падучей и теперь не может работать. А врачи совсем отказались его лечить, — прибавила она, заплакав, — потому что вот уже несколько времени, как он становится все печальней, а это, говорят, верный признак, что ему хуже. Была у нас еще замужняя дочь, да зятя нашего убили на войне, как раз в то самое время, как он должен был стать унтер-офицером, а вот скоро уже полгода будет, как и сама она померла. Дети-то их». Дети эти уже собрались вокруг меня. «Это большое несчастье для вашей семьи, — сказал я, — но но крайней мере вас не оставляют без помощи. Деревня эта, кажется, принадлежала прежде господину де Монбрёзу, а замок ведь и сейчас еще его. А он — человек отзывчивый, щедрый на добрые дела и не оставляет бедняков в нужде». Старуха ничего не ответила мне на это, но глянула на меня удивленно и, ни слова не говоря о де Монбрёзе, принялась горячо восхвалять милосердие тех, кто помогает ей. Несколько раз губы ее произнесли имя г-жи настоятельницы и тут же рядом имя Адели, тесно связанные между собой в изъявлениях ее благодарности, столь искренних, что я тотчас поверил: она говорит правду. Оставив в этом грустном приюте нищеты то немногое, что было в моем кошельке, я вышел слегка успокоенный, но чувствуя себя всё еще неуверенным и несчастным.
В некотором расстоянии от их дома, на опушке леса, я заметил человека высокого роста, судя по лицу — лет тридцати; он был бледен, небрежно одет, голова его склонилась на грудь, руки бессильно повисли, черные волосы рассыпались по плечам. Подойдя поближе, я заметил в его беспокойно бегавших глазах выражение какой-то пугливой меланхолии и понял, что передо мной — сын тех обездоленных, от которых я только что вышел. «Ну, как, мой друг, — сказал я ему, — лучше ли тебе теперь?» — «Ах, — сказал он мне в ответ, — я думал, что станет лучше, когда на деревьях снова появятся листья, а луга зазеленеют, как бывало прежде; но, видно, весны не будет больше. Солнце такое тусклое и холодное, цветы распускаются такими бледными, а в полях одни только зимние птички чирикают по кустам. Бывало, раньше по вечерам поднимался такой нежный, такой приятный ветерок, и мне так нравилось, когда он шевелил мои волосы. Теперь же веет только суховей, который иссушает все своим дыханием, и мне делается так страшно, когда он шуршит в мертвых ветвях. Если б мог я только вновь увидеть такую весну, как те вёсны, что бывали в дни моей молодости, — мне кажется, я бы выздоровел тогда, но я думаю, их больше уже никогда не будет». Я заговорил с ним было об Адели, но он приложил палец к своим губам, как бы для того, чтобы заставить меня замолчать. «Не надо так громко называть ее имя, — сказал он, — не то о ней могут вспомнить. Ангелы ведь недолго живут на нашей земле; они никогда не стареют. Бог посылает их иногда, чтобы утешать бедных и больных, но он всегда так скоро призывает их обратно! И когда они умирают, то всегда улыбаются, потому что рады вернуться туда. Если вам случайно повстречается кто-нибудь из них — смотрите же, ни на минуту не теряйте его из виду, а не то все будет кончено навсегда».
Сказав это, он опустился на колени на какой-то большой камень и вполголоса стал молиться. Я отошел от него, и он этого даже не заметил. Идя обратно, я размышлял обо всем, что мне пришлось пережить за этот день; еще не ясно представлял себе, что я буду делать, но уже твердо знал, что Адель невинна.
Как раз когда я входил в замок Валанси, я увидел ее: она медленно шла по вестибюлю к лестнице, что ведет в ее комнатку. Я бросился к ней и, порывисто схватив за руку, повлек ее за собой, не говоря ни слова, в гостиную, где находилось еще все общество. «Говорите же, мадемуазель, — вскричал я, вводя ее туда и совершенно не заботясь о том, что могут подумать о моем поведении, — говорите же, оправдайтесь, скажите, что вы невиновны в том, в чем вас подозревают. Ведь вы же на самом деле ходили каждый день в селение Дебуа ради добрых дел, — я только что убедился в этом; но объясните же нам, как могло случиться, что госпожа настоятельница отрицает свое участие в этих добрых делах, в этих благодеяниях, которые вы оказывали от ее имени, и что за тайна скрывается за всем этим». Сказав это, я опустился на стул и прикрыл глаза рукой, горя нетерпением услышать ее ответ и в то же время страшась услышать его.
Тем временем Адель бросилась к ногам настоятельницы. «Простите меня, — омывая их слезами, воскликнула она, — простите, что я посмела воспользоваться вашим именем. Добрые дела, которые я творила, творили вы, — ведь все, что у меня есть, дали мне вы, но меня так растрогали несчастья одной бедной семьи, что я, зная, как истощены ваши сбережения щедрыми подарками, которыми вы оделяете здешних поселян, позволила себе прибегнуть к собственной копилке, чтобы тоже испытать счастье делать добро. Могла ли я воспользоваться плодами этих добрых дел и присвоить себе благодарность бедняков, что по праву принадлежит вам одной? Что могла бы я сделать для них, если бы вы не сделали всего для меня?»
Какой тяжкий камень свалился с моего сердца, пока длилась эта сцена. Все присутствующие были растроганы, смущены… И мать моя, и г-н де Монбрёз, и даже Эдокси — все хранили почтительное молчание. Таково могущество невинности и добродетели! Каждый из этих высокомерных людей не мог не проникнуться невольным чувством смирения перед этой девушкой, о которой они еще недавно говорили с таким презрением. Что до г-жи Аделаиды, то она подняла Адель и, не будучи в состоянии выразить свое восхищение иначе, чем слезами, рыдала, держа ее в своих объятиях, в то время как смущенная Адель пыталась спрятать на ее груди покрасневшее от волнения и замешательства личико.
Как язвительно мог бы я теперь ответить на жестокие насмешки, которыми меня только что осыпали, если бы захотел воспользоваться преимуществом своего положения! Однако я постарался сдержать мое справедливое негодование и выразил его лишь суровым молчанием. Монбрёз — я склонен считать его человеком добродетельным, но чрезмерная строгость его правил, быть может поддерживаемая еще и прирожденной спесивостью, слишком часто заставляет его относиться с недоверием к добродетелям других, — Монбрёз тем не менее пожал мою руку, давая понять, что он доволен моим поступком. Наконец моя мать после нескольких слов, приличествующих случаю, велела подать свою карету; я поехал вместе с ней. Она была явно смущена, какая-то принужденность сквозила во всем ее поведении; несколько слов, случайно вырвавшихся у нее дали мне понять, что наступила подходящая минута открыть ей то, что она рано или поздно должна будет узнать. Я заговорил об Эдокси и решительно заявил, что она никогда не будет моей женой. Правильно ли я почувствовал расположение духа моей матери или же на нее произвел впечатление тон, которым я сообщил ей о своем решении, но она менее, чем я того ожидал, настаивала на своем, и все говорит за то, что она не будет больше неволить меня в выборе невесты.