Мастро Никола почесал голову и спросил, кто поднимет сфинкса сюда к часовне. Мы с ним, кто же еще?
Обе римские комнатки под часовней были еще завалены обломками обвалившегося потолка, но стены на высоту человеческого роста сохранились гирлянды цветов и танцующие нимфы на красном фоне, казалось, были написаны вчера.
— Roba di Timberio? — спросил мастро Никола.
— Нет, — ответил я, внимательно разглядывая мозаичный пол, обрамленный изящным узором виноградных листьев из черного мрамора. — Этот пол был сделан раньше, при Августе. Ведь и этот старый император очень любил Капри, и он даже начал строить здесь виллу — бог знает, где именно. Но как бы то ни было, Август, возвращаясь в Рим, умер в Ноле, и вилла осталась недостроенной. Это был великий человек и великий император, но, поверь мне, Тиберий был самым великим из них всех.
Колоннаду уже обвивал молодой виноград. Розы, жимолость и эпомея льнули к белым колоннам. Среди кипарисов внутреннего дворика танцевал фавн, а посреди большой лоджии сидел бронзовый Гермес из Геркуланума. На залитом солнечными лучами дворике перед столовой сидел павиан Билли и искал блох у Таппио, а вокруг лежали остальные собаки, сонно ожидая обычного завершения своего утреннего туалета. Билли ловил блох как никто — ползали они или прыгали, но равно не могли ускользнуть от его бдительного ока. Собаки прекрасно это знали и с большим удовольствием подставляли ему спины. Это был единственный вид охоты, разрешенный ваконами Сан-Микеле. Смерть наступала мгновенно и почти безболезненно: Билли проглатывал свою добычу прежде, чем она успевала сообразить, что ее ждет. Билли оставил пьянство и стал добропорядочной обезьяной цветущего возраста, слишком уж человекоподобной, но в общем благовоспитанной, хотя в мое отсутствие он нередко начинал проказничать и устраивать всяческие каверзы. Я часто размышлял о том, что на самом деле думали о ном собаки. Пожалуй, они его боялись, — во всяком случае, они всегда отворачивались, если он на них смотрел. Билли же не боялся никого, кроме меня. Я легко угадывал по его лицу, когда его совесть была не чиста — а это случалось постоянно. Впрочем, он, кажется, побаивался мангуста, который целые дни безмолвно рыскал по саду, снедаемый любопытством.
Я уже говорил, что в Билли было что-то весьма человеческое, но в этом он не был виноват, ибо таким создал его бог. Билли отнюдь не был равнодушен к прелестям другого пола и с первого взгляда проникся большой симпатией к Элизе, жене садовника, которая часами могла смотреть на него как завороженная, когда он восседал на своей любимой смоковнице. Элиза, по обыкновению, ждала ребенка, я никогда не видел ее иначе, как в таков состоянии. Эта внезапная дружба с Билли мне почему-то не понравилась, и я даже посоветовал ей смотреть на кого-нибудь другого.
Старый Пакьяле спустился в гавань, чтобы встретить своего коллегу Джованни, могильщика из Рима, который должен был приехать с дочерью на пароходе из Сорренто. Джованни нужно было на следующий день вечером вернуться к своим обязанностям. Он сразу же отправился осматривать оба кладбища острова. Вечером мои домочадцы собирались устроить в честь почтенного римского гостя званый обед на садовой террасе с вином «по потребности».
Колокола часовни прозвонили к вечерне. С пяти часов утра я работал на солнцепеке. Усталый и голодный, я сел за свой простой обед в верхней лоджии, преисполненный благодарности за то, что мне дано было прожить еще один прекрасный день. Внизу, на садовой террасе, мои празднично одетые гости сидели вокруг громадного блюда с макаронами и большого кувшина с нашим, лучшим вином. На почетном месте во главе стола восседал могильщик из Рима, по правую и левую его руку сидели два местных могильщика, далее располагались Бальдассаре, мой садовник, Гаэтано, матрос с моей яхты, и мастро Никола с тремя сыновьями. Беседа была громкой и оживленной. Женщины, по неаполитанскому обычаю, стояли вокруг и восхищенно смотрели на пирующих. Солнце заходило. В первый раз в жизни я испытал облегчение, когда оно наконец скрылось за Искьей. Почему я так ждал сумерек и звезд, я солнцепоклонник, с детства боявшийся темноты и ночи? Почему мои глаза так жгло, когда я устремлял их на сверкающего бога? Он на меня гневался, хотел отвратить свой лик и оставить меня во мраке, меня, который на коленях трудился, воздвигая ему новое святилище? Значит, правду сказал искуситель в красном плаще двадцать лет назад, когда я в первый раз взглянул на чудесный остров, стоя у парапета часовни Сан-Микеле? Значит, правда, что избыток света вреден для человеческих глаз? «Берегись света! Берегись света!» звучало в моих ушах его мрачное предостережение. Я принял его условия, я заплатил назначенную цену: я пожертвовал своим будущим для того, чтобы получить Сан-Микеле. Чего ему еще надо? Какую еще «высокую цену» я должен, но его словам, уплатить прежде, чем умру?
Темная туча внезапно окутала море и сад у моих ног. В ужасе я сомкнул горящие веки…
— Слушайте, друзья! — завопил могильщик из Рима на террасе внизу. Слушайте, что я вам скажу! Вы, крестьяне, видите его, только когда он расхаживает среди вас в этой жалкой деревушке босиком, полуголый, точно вы сами, а вы знаете, что в Риме он разъезжает в коляске, запряженной парой лошадей? Вы знаете, говорят даже, что его приглашали к папе, когда у папы была инфлюэнца. Я говорю вам, друзья, он, и никто другой, — самый главный доктор в Риме. Приезжайте и осмотрите мое кладбище, тогда вы это поймете. Он, он — и никто другой! Что было бы со мной и моей семьей без него, право, уж и не знаю — он наш благодетель! Кому, думаете вы, продает моя жена венки и цветы? Его клиентам. А все эти иностранцы, которые звонят у ворот и дают монетки моим детям, чтобы им открыли, — зачем они приходят, как вы думаете? Что им надо? Конечно, мои дети не понимают, что они говорят, и прежде водили их по всему кладбищу, пока они не находили того, что искали. Но теперь, когда иностранцы звонят у ворот, мои дети сразу догадываются, что им надо, и тотчас же ведут их к его ряду могил, а иностранцы радуются и дают детям лишнюю монетку. Он, он, и никто другой! И каждый месяц он режет в кладбищенской часовне какого-нибудь пациента, чтобы доискаться, чем тот был болен, — и платит мне пятьдесят лир поштучно за то, чтобы я снова уложил покойника в гроб. Я говорю вам, друзья, ему нет равного!
Туча уже рассеялась, море снова засверкало в золотых лучах, мой страх исчез. Сам черт бессилен против человека, который еще может смеяться.
Банкет закончился. Радуясь жизни и выпитому вину, мы разошлись, чтобы уснуть сном праведных.
Едва я уснул, как увидел, что стою на пустынной равнине, усеянной обломками стен, тесаного туфа и мраморных плит, полускрытых плющом, розмарином, дикой жимолостью и тмином. На развалинах стены римской кладки сидел старый пастух и наигрывал на свирели песенку для своих коз. Его дикое бородатое лицо было обветрено и обожжено солнцем, глаза сверкали из-под кустистых бровей, тощее, исхудалое тело дрожало под длинным синим плащом, какие носят калабрийские пастухи. Я предложил ему табаку — он протянул мне кусок свежего козьего сыру и луковицу. Я с трудом разбирал его речь. Как называется это странное место? Никак.
Откуда он родом?
Ниоткуда. Он всегда жил здесь. Это его родина. Где он ночует?
Старик указал длинным посохом на ступени под обвалившейся аркой. Я спустился по высеченной в скале лестнице и очутился в темной сводчатой каморке. В углу лежали соломенный тюфяк и две овчины, заменявшие одеяло. С потолка и со стен свешивались пучки сушеного лука и помидоров, на грубо сколоченном столе стоял глиняный кувшин с водой. Это было жилище пастуха и его хозяйство. Здесь он прожил всю жизнь и здесь он в один прекрасный день ляжет, чтобы больше не встать. Передо мной вдруг открылся темный подземный ход, наполовину засыпанный обломками обрушившегося свода. Куда од ведет?
Пастух этого не знал — он никогда туда не ходил. Еще мальчиком он слышал, что ход ведет в пещеру, где обитает нечистый дух, который поселился там много тысяч лет назад, — это огромный оборотень, который пожрет всякого, кто отважится проникнуть в пещеру.
Я зажег факел и стал осторожно спускаться но мраморным ступеням. Проход становился все шире, и мне в лицо ударила струя ледяного воздуха. Я услышал мучительный стон, и кровь застыла у меня в жилах. Вдруг я оказался в большой зале. Две Мощные колонны из африканского мрамора еще поддерживали свод, две другие лежали на мозаичном полу, сброшенные с цоколей подземным ударом страшной силы. Сотни больших летучих мышей черными гроздьями висели на стенах, другие метались вокруг моей головы, ослепленные светом факела. Посреди зала, подобравшись, лежал гранитный сфинкс и смотрел на меня каменными, широко открытыми глазами… Я вздрогнул во сне. Видение рассеялось. Я открыл глаза — занимался день. Внезапно я услышал призыв моря, требовательный и властный, как приказ. Я вскочил на ноги, быстро оделся и бросился к парапету часовни, чтобы дать сигнал готовить яхту к отплытию. Часа через два я уже погрузил на мой — корабль недельный запас провизии, связку крепких веревок, кирки и лопаты. Еще я захватил револьвер, все мои наличные деньги и связку смолистых факелов, какими пользуются рыбаки при ночной ловле.