— Я умею плавать, — заметил он.
— Тем более, — отвечала она.
— Возможно, — согласился он.
— Даже наверняка, — заявила она. — Вы открываете свои карты, как ребенок. Все, кто бросается волку в пасть, остаются целехонькими. Играйте осторожно; в этом и есть настоящее искушение для Бога. И если он ему не поддастся, то это доказательство.
— Мы попали в замкнутый круг, — сказал Кост. — Нельзя играть осторожней, чем мы сыграли с малышками; вы же сами так говорили. Значит, они подвергаются наибольшей опасности?
— Вне всякого сомнения, если Бог глуп, — ответила она. — Я подумала об этом раньше вас, но здесь нет и одного шанса на тысячу. Несмотря на все ваши разговоры про нагревание рук, вам не удалось меня обмануть. Вам не понравилась бы игра, в которой выигрыш был бы изначально предрешен.
Кост поднял брови и с иронией взглянул на нее.
— А вы тонкая штучка, — сказал он.
Он купил складной стул и удочки.
Пруд блестел в ста метрах от дверей охотничьего домика.
— Мы делаем Бога значительней, чем он есть, — сказала мадемуазель Гортензия в один из спокойных дней. — Он является нам с целым набором бед и опасностей.
— Фантазируйте на эту тему, если можете, — ответил Кост, — а я — не могу.
И Анаис, и Клара ждали ребенка почти в одно время. По их расчетам, они должны были родить с разницей в несколько дней. К концу срока, правда, стало ясно, что Клара собирается опередить сестру.
Мадемуазель Гортензия как вихрь помчалась в Коммандери. Все прошло очень хорошо. Это был мальчик.
Кост ждал в большой гостиной на Польской Мельнице, рядом с Анаис, погрузневшей и бледной.
— Управилась в два счета, — сказала мадемуазель Гортензия по возвращении. — Я же вам говорила.
И все-таки добавила:
— Достаньте-ка коньяк или что там у вас есть получше.
Через три недели Анаис тоже родила сына, промучившись ровно столько, сколько положено.
Материнство пошло молодым женщинам на пользу. У них прибавилось основательности и уверенности в себе. Они, по правде сказать, никогда не обладали птенячьей прелестью молоденьких девиц. Их очарование шло от беззащитности иного рода. После рождения детей на них стали смотреть так, словно они вышли из зарослей, которые скрывали их фигуры.
У нас еще будет случай поговорить о Пьере де М., муже Анаис; но и о нем самом, и о его брате Поле можно сразу сказать: это были славные рослые парни. Крепко сбитые, тугодумы, хорошие едоки, краснолицые — описание сотни землевладельцев округи к ним подходит. За ними водится одна хитрость: их честолюбие ограничено теми рубежами, которые легко оборонять: разведением лошадей, охотничьих собак или ловкостью в стрельбе из ружья.
Анаис и Клара поначалу с большими предосторожностями вступали в новый для них мир. Легкие роды, одни за другими, были похожи на откровение. Все время беременности они фатально вынашивали также надежду; они вырабатывали ее в себе автоматически, находили ее при всех своих недомоганиях, она стояла у их изголовья при каждом пробуждении. Два часа потуг, которые довершили дело, в действительности оказались не так уж и страшны.
Они смогли теперь занять положение в обществе: принимать у себя и быть принятыми. Круг их общения был весьма велик и очень разнообразен. Все оказались не прочь познакомиться с молодыми женщинами, про которых говорили, что они такие хорошенькие и такие интересные. Золотая молодежь завидовала их мужьям, из нее выстроилась целая шеренга поклонников. Хватало и прекрасных воздыхателей. Анаис и Клара долгие месяцы жили необыкновенными романтическими грезами, считали себя влюбленными то в одного, то в другого, делали друг другу признания, хохотали как безумные, наслаждались сладчайшей грустью и ослепляли всех красотой и страстностью.
Они научились также ценить стариков, которых в их семействе было предостаточно. В долгие зимние вечера они слышали, как подкатывают к самому крыльцу двухколесные экипажи, как барабанит дождь по их кожаному верху. Затем вводили старенькую тетушку в мармонтине или одряхлевшего красавца, который оказывался их дядюшкой. Вместе с ними Анаис и Клара ворошили воспоминания о минувшей погоне за счастьем. Знакомство с жизнью происходило не так, как с кем-то, кто шлет вам письма издалека: жизнь сама приходила посидеть у очага, возле Анаис и Клары, сняв платок или расстегнув жилет.
На жизнь других людей, со всеми ее превратностями, бедами и неудачами, смотреть со стороны чрезвычайно приятно. Речь, как всегда, заходила о ненависти высокой пробы, о пышным цветом расцветающей злобности, об эгоизме, о честолюбии тем более необузданном, что на сотни километров в округе его не на что было направить. (Уж я — то знаю, о чем говорю!) Речь заходила о тщеславии, о гордыне, о нужде (которая, как я заметил, отдаляет людей и делает их неприметными), о жадности (конечно же, здесь у нас очень широко распространены ненаказуемые пороки). Речь заходила и о страстях, которые не дожидались появления Анаис и Клары, чтобы разгореться, а давным-давно пылали в сердцах у всех. Молодые женщины пришли таким образом к столь широкому и ясному — к дерзкому — взгляду на человеческий удел, что во всем стали различать комичные стороны. Их здоровущим бугаям-мужьям удалось пробудить в них чувственность, всегда, впрочем, ими же и удовлетворяемую, которая и дала сестрам блаженную неспешность мысли, весьма удобный эгоизм и полное доверие к своему телу в том, что касается счастья. Весь наш маленький театр нашел в Анаис и Кларе актеров, готовых разыграть знакомые сцены: все было назиданием, зрелищем, пьеской, иллюстрирующей поговорку; было общей игрой без какого-либо деления на сцену и зал. Каждая из них родила еще по ребенку: Анаис — девочку, Клара — второго мальчика. Их свекры и свекрови умерли в свой срок естественной смертью. Всюду, под сводом небес, наблюдался только естественный ход вещей.
Я убежден, что в то время люди их считали за своих.
Однажды утром Кост подсек крупную щуку и, пока возился с ней, всадил себе в палец большой крючок. Мадемуазель Гортензия, сидевшая в тростнике, поднялась, как сторожевой пес у своей конуры.
— Вы думаете?.. — сказал Кост.
Крючок проколол всю подушечку большого пальца, острие вышло чуть ниже ее.
— Не пойдем в ваш домик, — предложила мадемуазель Гортензия, — пойдемте-ка на Мельницу.
Чтобы вынуть крючок, доктору пришлось сделать скальпелем глубокий надрез. После перевязки Кост вернулся в охотничий домик.
Был вечер.
— Я вас не оставлю, — заявила мадемуазель Гортензия. — Пусть говорят, что хотя бы один мужчина видел меня в ночной рубашке.
Она не испытывала ни стеснения, ни стыда и расположилась в кресле у открытого окна.
Я думаю об этом бдении мадемуазель Гортензии всякий раз, когда летней ночью выхожу на прогулку. Стрекотание медведок напоминает потрескивание масла на сковороде.
Шорох спелых колосьев держит собак настороже. Угольщики на холмах играют на корнет-а-пистоне возле своих походных костров. Тишина захватывает все новые пространства: слышно, как плещет вода в фонтанах. Стоит удушающая жара.
— Мне холодно, — говорит Кост.
— Нужно бы достать лекарство, — говорит доктор. — Вот если бы у меня был троакар…
У Коста обнажились зубы.
— Это «столбнячный смех», — заметил ученый муж.
— Столбнячный или нет, — ответила мадемуазель Гортензия, — но он смеется. Это главное.
Под конец Кост касался постели только затылком и пятками. Он агонизировал, одеревеневший, выгнувшийся дугой, как те рыбы, которых он таскал из пруда. Его глаза, еще живые и подвижные, искали мадемуазель Гортензию. Она наклонилась к нему.
— Когда это еще будет, да и будет ли! — сказала она. — Мы же отчасти были к этому готовы. Доказательство распространяется только на вас. За остальное я по — прежнему ручаюсь. Смейтесь, у вас есть на это право.
Смерть Коста вызвала некоторые толки. Особенно много было разговоров о крючке. Слишком уж это ничтожная вещь, чтобы на нее попался такой солидный человек.
Любопытно, что это событие больше всех взволновало де М. из Коммандери. Они почти сразу же заперлись у себя дома. Обитатели Польской Мельницы не скоро увидели в этом подвох. Анаис ждала третьего ребенка.
Здесь сама правда приводит меня в некоторое смущение. Повторяю еще раз: я не прикидываюсь служителем муз, я никогда не желал тратить время ни на то, чтобы критиковать произведения искусства, ни на то, чтобы их создавать; но я знаю людские сердца. Для них ничего нет забавнее, чем рассказ о нагромождении несчастий. Так вот, это именно то, о чем я должен поведать, и я не хотел бы, чтобы над этим посмеялись. Я знаю, что при небольшой ловкости кое-кто приправил бы эти факты достаточно пикантным соусом, который помог бы, искусственными средствами, их проглотить. Это не входит ни в мою роль, ни в мои намерения. Я ограничусь сообщением всего того, что мне известно из надежного источника, с предельной простотой.