Марк считал Феру очень неглупым, начитанным малым, но озлобленным жизнью, полной лишений; нужда сделала его желчным и нетерпимым, натолкнула на крайние идеи борьбы и мщения. И все же Марка смутил его резкий выпад.
— Как это «вцепиться»? — переспросил он. — Не вижу, с какой стороны это может коснуться нас?
— Право, вы наивный человек! Плохо же вы знаете эту породу: скоро увидите, как долгополые примутся за дело, как зашевелятся все эти добрые отцы и возлюбленные братья… Скажите-ка, не намекнули ли они уже сейчас, что изнасиловать и задушить своего племянника мог сам Симон?
Тут Марк вспылил. Этот Феру прямо не знал меры в своей ненависти к церкви.
— Вы просто рехнулись! Никто не подозревает, не смеет ни на мгновенье заподозрить Симона. Все признали его порядочность, его доброту. Кюре Кандьё только что сказал мне, что он сам наблюдал, как по-отечески заботился Симон о несчастном мальчике.
Длинное и тощее тело Феру стало корчиться в припадке судорожного смеха, а волосы на его лошадиной голове еще больше взъерошились.
— Ну, и чудак же вы, если думаете, что будут церемониться с пархатым евреем! Неужели грязный жид заслуживает справедливости? Ваш Кандьё и вся свора скажут то, что от них потребуют, если понадобится взвалить вину на пархатого жида и доказать, что ему потворствовали все мы, безбожники и не помнящие родства, растлители французской молодежи!
Марк почувствовал, как у него по спине забегали мурашки, он хотел было возразить, по Феру продолжал, все более горячась:
— Разберитесь сами. Вы хорошо знаете, что творится в Морё. Я подыхаю с голода, меня презирают, как последнего поденщика, что бьет камень на дорогах. Аббат Коньяс с удовольствием плюнул бы мне в лицо, попадись я ему навстречу, когда он приезжает служить мессу. Мне даже на хлеб не хватает, а все потому, что я отказался петь на клиросе и звонить к мессе… Вы знаете этого Коньяса и сумели его обуздать у себя в Жонвиле, потому что перетянули на свою сторону мэра. И все же у вас с ним идет война, не затихая ни на один день, и он сожрет вас, если вы только поддадитесь… Школьный учитель — да ведь это рабочая кляча, это лакей всех и каждого, отщепенец, барин-неудачник, которому крестьяне не доверяют, а попы охотно сожгли бы его, чтобы водворить по всей стране безраздельное господство катехизиса!
Он продолжал с горечью перечислять все страдания и невзгоды этих каторжников начального обучения, как он называл учителей. Феру, сын пастуха, с отличием кончивший сельскую школу и получивший позднее прекрасные отметки в Нормальной школе, вечно страдал из-за недостатка денег; дело в том, что, будучи лишь младшим преподавателем в Майбуа, он из глупой порядочности женился на служанке лавочника, после того как ее обрюхатил: она была такой же нищей, как и он. Да разве Марк, чьей жене ее бабушка постоянно делает подарки, много счастливее его у себя в Жонвиле; долги у него не переводятся, а чего стоит беспрестанная борьба с кюре ради сохранения своего достоинства и независимости! Ему еще повезло — в лице мадемуазель Мазлин, преподавательницы школы для девочек, особы с добрым сердцем и очень разумной, он обрел надежную помощницу, и при ее поддержке ему удалось понемногу приобрести влияние в муниципальном совете, а потом и во всей общине. Но это исключительный случай, быть может, единственный в департаменте, все дело в счастливом стечении обстоятельств. Не довершает ли картину то, что творится в Майбуа? Преданная попам и монахам, мадемуазель Рузер водит детей в часы занятий в церковь, делает из них тупиц и с таким успехом выполняет роль сестры монашки, что конгрегация не нашла нужным учредить в Майбуа школу для девочек. Бедняга Симон, в душе, несомненно, честный человек, опасаясь, что с ним поступят как с поганым жидом, старается всем угодить, разрешил племяннику ходить к святым братцам и низко кланяется поповской нечисти, наводнившей весь край.
— Пархатый жид, — с жаром заключил Феру, — он всегда был и останется пархатым жидом! Преподаватель-жид — да где это видано? Вот посмотрите, чем все это кончится!
С этими словами он скрылся в толпе, отчаянно жестикулируя и дергаясь всем своим нескладным телом.
Марк только пожал плечами, Феру просто невменяем: в самом деле, нарисованная им картина казалась Марку порядком преувеличенной. Какой смысл отвечать этому неудачнику, который, того и гляди, окончательно свихнется из-за преследующих его невзгод? И Марк направился к площади Капуцинов, подавленный всем, что ему довелось слышать, испытывая какое-то глухое беспокойство.
В четверть первого он возвратился в домик на площади Капуцинов. В столовой был накрыт стол, и все были в сборе, ожидая его, — он опоздал на целых пятнадцать минут. Г-жа Дюпарк была вне себя из-за этого нового опоздания. Она промолчала, но по тому, как резко уселась на свое место и с раздражением развернула салфетку, было видно, до чего ее возмущала подобная неаккуратность.
— Прошу извинить меня, — стал оправдываться молодой человек, — мне пришлось ждать прибытия прокурора, а на площади такая толпа, что я едва пробрался.
Хотя бабушка твердо решила молчать, у нее вырвалось восклицание:
— Надеюсь, вы не станете заниматься этой отвратительной историей!
— Ну конечно, — спокойно ответил он, — я тоже надеюсь, что мне не придется ею заниматься, разве только из чувства долга.
Когда Пелажи подала омлет и бараньи котлеты с картофельным пюре, он стал рассказывать все, что знал, не опуская ни единой подробности. Женевьева слушала, содрогаясь от ужаса и жалости, а ее мать, г-жа Бертеро, не менее взволнованная, удерживала слезы, украдкой поглядывая на г-жу Дюпарк, словно пытаясь угадать, способна ли она растрогаться. Но бабушка вновь замкнулась в молчаливом осуждении всего, что казалось ей несовместимым с установленными правилами. Она неторопливо ела и под конец сказала:
— Я хорошо помню, как в дни моей юности в Бомоне исчез ребенок. Потом его нашли на паперти церкви святого Максенция, он был разрезан на четыре части: не хватало только сердца… Обвинили евреев, которым оно понадобилось для пасхальной мацы.
Марк не верил своим ушам.
— Вы, конечно, шутите, бабушка, не может быть, чтобы вы верили в эти гнусные россказни?
Она посмотрела на него холодным, ясным взглядом и, не давая прямого ответа, сказала:
— Мне просто это вспомнилось… Разумеется, я никого не обвиняю.
Пелажи, подававшая сладкое, позволила себе вмешаться в разговор с фамильярностью старой прислуги.
— Сударыня права, что никого не обвиняет, и все бы должны так же поступать… Преступление переполошило весь квартал, и не перескажешь, какие ходят всюду сплетни, я сама только что слыхала, как один рабочий кричал, что давно пора спалить школу Братьев.
Все промолчали. Марк, пораженный словами прислуги, сделал резкое движение, — но тут же сдержался, считая, что благоразумнее не высказывать своих соображений.
Пелажи продолжала:
— Сударыня, может быть, вы разрешите мне сходить на раздачу наград после обеда? Хотя мой племянник Полидор едва ли что получит, мне все-таки хотелось бы там побывать… Бедные Братья! Каково им будет на этом празднике, после того как убили их лучшего ученика.
Кивком головы г-жа Дюпарк выразила согласие, и разговор перешел на другое. Под конец завтрака смех маленькой Луизы, озадаченной расстроенным видом родителей, обычно таких приветливых и веселых, несколько разрядил атмосферу. Напряжение прошло, и на короткое время в семье воцарилось согласие.
Состоявшаяся в этот день в школе Братьев раздача наград взволновала весь городок. Никогда еще эта церемония не привлекала столько публики. Прежде всего, ей придавало особый блеск присутствие отца Филибена, заведующего учебной частью коллежа в Вальмари. Тут же находился и ректор коллежа, иезуит отец Крабо, известный своими светскими связями и, по слухам, оказывавший огромное влияние на местные события; он публично пожелал засвидетельствовать Братьям свое уважение. Церемонию почтил своим присутствием реакционный депутат департамента, граф Эктор де Сангльбёф, владелец замка Дезирад, великолепного имения в окрестностях Майбуа, которое он получил с миллионным приданым своей жены, дочери крупного банкира-еврея, барона Натана. Но особенно взбудоражило все умы чудовищное злодеяние, обнаруженное утром, — изнасилование и убийство несчастного мальчугана, ученика школы Братьев; обычно пустая и тихая площадь Капуцинов стала многолюдной и шумной. Казалось, Зефирен присутствовал там, заполняя собой тенистый двор с помостом, сооруженным перед тесными рядами стульев; между тем отец Филибен превозносил заведение, его руководителя, высокочтимого брата Фюльжанса, и трех его помощников — братьев Изидора, Лазаруса и Горжиа. Это наваждение еще усилилось, когда брат Горжиа, жилистый и худой, с низким упрямым лбом, скрытым черными курчавыми волосами, с большим крючковатым, как орлиный клюв, носом, скуластый и большеротый, с волчьими зубами, поднялся, чтобы зачитать список награжденных. Зефирен был лучшим учеником в классе и получил все награды, имя его упоминалось вновь и вновь, а брат Горжиа, в длинной черной рясе с белым пятном брыжей, так медленно и зловеще его произносил, что по рядам присутствующих пробегала дрожь. Казалось, маленький мученик всякий раз являлся на зов — получить свой венок и книгу с золотым обрезом. Стопка книг и венков на столе все росла, и становились непереносимо тягостными молчание и пустота, в которые падали эти награды, предназначенные трагически погибшему примерному мальчику, чье жалкое тельце, оскверненное и истерзанное, лежало всего за несколько домов отсюда. Публика была так взволнована, что скоро стали раздаваться рыдания, а брат Горжиа все продолжал выкрикивать имя жертвы, причем всякий раз у него приподнимался край верхней губы, приоткрывая с левой стороны белые зубы, и в этой непроизвольной усмешке таились жестокость и издевка.