Ознакомительная версия.
Каждый раз, когда он делал новую покупку, он спешил поместить ее в большой комнате первого этажа, где находилась его коллекция; и новый пришелец сейчас иге примешивал свое тикание металлической пчелы к тиканью других подобных пчел в этой таинственной комнате, казавшейся ульем времени…
Ван-Гюль был счастлив. Он мечтал еще о других родах часов, которых у него не было.
Разве не в этом состоит тонкое наслаждение коллекционера, чтобы его желание шло до бесконечности, не останавливалось бы ни перед чем, не достигало никогда полного обладания, разочаровывающего людей уже в силу своей полноты? Ах, какую отраду доставляет возможность до бесконечности откладывать осуществление своего желания. Ван-Гюль проводил целые дни в своем музее часов. Когда он отлучался, его очень беспокоила мысль, что могут войти туда под каким-нибудь предлогом, тронуть гири, потянуть цепи, разбить одно из его самых редких приобретений.
К счастью, его дочь Годелива была хорошим сторожем. Ей одной разрешалось оставаться там стирать пыль, убирать комнату своими осторожными руками, пальцы которых были легки, как крыло, смахивающее пыль со всех предметов. К тому же, она была его любимою дочерью. Барбара, старшая дочь, со своим испанским цветом лица, с красным, как индийский перец, ротиком, становилась иногда своенравной и раздражительной. Из-за пустяка она выходила из себя, сердилась, кричала от гнева. Он узнавал в ней темперамент матери, которую совсем молодую убила нервная болезнь. Впрочем, он все же любил ее, так как за ее дурным расположением духа следовала нежность, короткие и неожиданные ласки, точно затишье после бурного ветра, внезапно успокоившегося, убаюкивающего и ласкающего цветы.
В противоположность ей Годелива, младшая дочь, окружала его ровною привязанностью, прелестною в своем однообразии. Это была спокойная уверенность в чем-нибудь, что неизменно и навсегда определенно. Она походила на него, как зеркало. Он видел себя в ней, так как она напоминала Фландрию. Это было его лицо, те же глаза цвета каналов, глаза северных жителей, в которых чувствуется вода; тот же немного длинный нос, тот же большой и гладкий лоб, точно «гена храма, где ничто не просвечивает изнутри, кроме небольшого света, являющегося отголоском тихих радостей ума. Но, прежде всего, это была его душа, та яге мистическая и нежная душа, охваченная внутреннею мечтою, скрытная и молчаливая, точно занятая разматыванием связок мыслей, запутанных туманом. Они часто проводили целые часы в одной комнате, не говоря ни слова, счастливые тем, что они вместе, счастливые тем, что кругом тишина. У них было ощущение, что они образуют одно существо.
Она, действительно, была его плотью. Можно было бы подумать, что она продолжала его, распространяя его вне его самого. Как только он желал чего-нибудь, она тотчас же это исполняла, как он это сделал бы сам. Он чувствовал, что она была опорою и орудием его воли. И, на самом деле, в буквальном смысле, он смотрел ее глазами.
Жизнь точно в унисон! Ежедневное чудо: оставаясь двумя людьми, — составлять как бы только одно существо! Старый антикварий дрожал при мысли, что Годелива когда-нибудь может выйти замуж, покинуть его! Поистине это был бы настоящий разрыв; что-нибудь из его существа ушло бы далеко от него. После этого он почувствовал бы себя точно искалеченным.
Он часто об этом думал, заранее испытывая ревность. Сначала он боялся, чтобы кто-нибудь из его экзальтированных патриотов, собиравшихся у него по понедельникам вечером, не полюбил Годеливы. Не было ли это неосторожностью с его стороны — принимать их? Не раскрывал ли он сам дверь своему несчастью? Жорис Борлют и Фаразэн были еще молоды. Но они казались закоренелыми холостяками, подобно Бартоломеусу, художнику, который для того, чтобы лучше уберечься от женитьбы, поселился в ограде монастыря, устроил там себе мастерскую в одной из покинутых обителей. Можно было бы подумать, что он вступил в брак с искусством… А другие, — разве они тоже не были обручены с городом, задавшись мыслью украсить его, как любимую женщину? В их душах не было места для новой страсти. По вечерам у него они слишком возбуждались подготовлением своего дела, обсуждением проектов и надежд, воскрешением старых знамен, чтобы обратить внимание на такую молчаливую девушку, какою была Годелива, сидевшая среди них. Шум от ее работы, подобно звукам молитвы, произносимой шепотом, не мог удовлетворить эти бурные сердца, мечтавшие услышать новое рычание Фландрского Льва.
Ван-Гюль был поэтому спокоен. Годелива находилась в безопасности. Она останется его дочерью. Что касается Барбары, с ее более пышною красотою, ее чудным и обещающим прекрасный плод ротиком, очень может быть, что она увлечет собою однажды кого-нибудь. Ах, если бы она могла выйти замуж! С какою радостью он дал бы свое согласие! Для него окончились бы его постоянные тревоги: раздражительное расположение духа, быстрые вспышки гнева из-за пустяков, сердитые слова, приступы слез, неприятности, во' время которых дом точно переносил кораблекрушение.
Ван-Гюль трепетал от этой надежды: жить только в обществе Годеливы! Всегда с ней одной, до самой смерти! Неизменно тихая жизнь, такая спокойная, такая мирная, в которой не было бы другого шума, среди безмолвия, как биение ее собственного уравновешенного сердца, точно она являлась в музее часов лишними часами, — небольшими человеческими часиками, отражавшими спокойное лицо Времени.
Можно было бы подумать, что Борлют был влюблен в город.
Для всех видов любви у нас есть только одно сердце. Его культ произведений искусства или религии отличался такою же нежностью, как чувство мужчины к женщине. Он любил Брюгге за его красоту; и как любовник, он любил бы его еще сильнее, если бы он стал красивее. Его страсть не имела ничего общего с местным патриотизмом, сближающим всех жителей одного и того же города по привычкам, общим вкусам, родственным отношениям, узко понятому самолюбию. Он, напротив, жил почти одиноко, удалялся, мало сходился с жителями, посредственно рассуждающими. Даже на улицах он редко замечал проходящих. С тех пор, как он стал одиноким, он приходил в восторг от каналов, плачущих деревьев, низких мостиков, колоколов, звон которых разносился по воздуху, старых стен в древних кварталах. Предметы интересовали его вместо живых существ.
Город сделался для него личностью, почти человеком… Он полюбил его, желая украшать, придавать роскошь его красоте, этой таинственной красоте, происходящей от сильной грусти, — в особенности, так мало бросающейся в глаза! Другие города очень хвастливы: они создают дворцы, поднимающиеся террасами сады, геометрически правильные памятники. Здесь все скрыто и полно нюансов. Историческая архитектура, фасады домов, похожие па хранимые реликвии, — остроконечные крыши, трубы, украшенные гвоздями, карнизы, желоба, барельефы, бесконечные неожиданности, превращающие город как бы в живописный пейзаж из камня!
Это была смесь готического стиля и эпохи Возрождения, извилистый переход, внезапно смягчающий нежными н цветистыми линиями слишком суровую и обнаженную форму. Можно было бы подумать, что неожиданная весна появилась на стенах, что мечта их обновила, — и на них вдруг оказались лица и букеты…
Этот расцвет фасадов встречается и теперь, почерневший от работы веков, закоренелый, но уже несколько стертый.
Время продолжало здесь свою работу разрушения. Печальное разрушение заставляло бледнеть гирлянды, покрывало, точно проказою, фигуры. Заделанные окна казались ослепленными глазами. Развалившаяся остроконечная крыша, став бесформенною, точно двигалась на костылях по направлению к Вечности. Один барельеф уже разлагался, как труп. Необходимо было вмешаться, спешить, бальзамировать смерть, перевязывать скульптурные украшения, лечить больные окна, придти на помощь старым стенам. Борлют почувствовал в себе призвание, увлекся архитектурою. Не только, как ремеслом, не с целью строить, иметь успех, составить состояние… С самого поступления в академию, в самый лихорадочный период занятий, он думал только об одном: утилизировать все это для города, единственно для него, а не для себя! К чему предаваться честолюбивым мечтам о славе для себя, грезить о великом памятнике, создателем которого он мог оы быть, причем его имя было бы сохранено для будущих веков? Современная архитектура очень посредственна. Борлют часто думал об этом банкротстве, об этом упадке искусства, обольщающем себя архаизмами и повторениями.
И он приходил всегда к одному и тому же:
— В этом виноваты не отдельные индивидуумы. Виновата толпа! Ведь толпа строит памятники. Отдельный человек может выстроить частные дома, которые явятся тогда индивидуальною фантазиею, выражением его собственной мечты. Напротив, соборы, башни, дворцы были выстроены толпою. Они созданы по ее образу и подобию. Но для этого необходимо, чтобы толпа имела общую душу, иногда неожиданно дышащую в унисон. Это замечание относится к Парфенону, являющемуся художественным произведением целого народа, к церквам, также созданиям целого народа в области веры. Таким образом, памятник рождается из самой земли; народ, в сущности, создает, зарождает, воспроизводит в чреве земли, а архитекторы только принимают его из почвы. В настоящее время толпы, как таковой, уже не существует. В ней нет единства. Поэтому она не может более создать никакого памятника; разве только биржу, потому что здесь она объединилась в низменном стремлении к золоту; но какова может быть архитектура, пли всякое другое искусство, которое будет создавать что-либо против Идеала?
Ознакомительная версия.