Миноре выписывал три газеты: либеральную, правительственную и ультрароялистскую, а также несколько альманахов и научных журналов, комплекты которых громоздились в его библиотеке. Газеты, книги и их владелец-энциклопедист привлекли в дом Миноре господина де Жорди, бывшего капитана полка Королевской шведской гвардии, холостяка-вольтерьянца, жившего на одну тысячу шестьсот франков пенсии и пожизненной ренты. Поначалу он читал листки благодаря посредничеству кюре, а затем счел своим долгом поблагодарить доктора лично. С первой же встречи старый капитан, бывший преподаватель Военной школы, пришелся по душе старому врачу, и тот поспешил отдать своему гостю визит. Господин де Жорди, худой и сухощавый человек небольшого роста, несмотря на чрезвычайную бледность, страдал полнокровием; самым замечательным в его облике был прекрасный высокий лоб — такой лоб и такие коротко стриженные волосы были у короля-солдата Карла XII[61]. Голубые глаза, казалось, говорившие: «Мы знали любовь», но смотревшие с глубокой печалью, сразу вызывали сочувствие, ибо ясно было, что владельца их гнетут тяжкие воспоминания, которые он, однако, хранил в таком секрете, что старым друзьям ни разу не довелось услышать от него ни одного намека на события прошлой жизни, ни одного из тех восклицаний, что вырываются у людей при новых прикосновениях к пережитым некогда трагедиям. Горестную тайну своего прошлого господин де Жорди скрывал под философической веселостью, но когда он оставался один, неспешность его движений — следствие не столько старости, сколько раздумий, — обличала тягостную мысль, неотвязно преследовавшую его; недаром аббат Шапрон прозвал его: «христианин сам того не зная»[62]. Господин де Жорди всегда носил синий суконный сюртук и синие же панталоны — пристрастие к синему цвету наряду с манерами, отличавшимися некоторой чопорностью, выдавало в нем многолетнюю привычку к армейской дисциплине. Голос его, мягкий и мелодичный, волновал душу. Сложен он был, как граф д'Артуа[63]; стройный стан и красивые руки позволяли судить о том, как хорош он был в молодости, и это окутывало тайну его жизни еще большим мраком. Всякий невольно спрашивал себя, какое несчастье могло обрушиться на этого человека, некогда блиставшего красотой, отвагой, изяществом, образованностью и великодушием. Господин де Жорди всегда содрогался, когда слышал имя Робеспьера. Он любил нюхать табак, но, странная вещь, бросил эту привычку, когда увидел, что она внушает отвращение маленькой Урсуле. С тех пор как капитан впервые увидел девочку, он не сводил с нее зачарованных глаз. Он души не чаял в Урсуле, обожал играть с ней, и это еще сильнее сблизило его с доктором, который так и не решился спросить у старого холостяка: «Верно, и у вас когда-то были дети?»
Люди, подобные Жорди, добрые и терпеливые, живут с горькой тайной в сердце и ласковой и горестной улыбкой на устах, из гордости, из презрения, а может быть, и из мести унося с собой разгадку своей тайны; лишь Господу открывают они душу и лишь у него ищут утешения. Как и доктор, господин де Жорди приехал в Немур, чтобы спокойно умереть, и не знался ни с кем, кроме кюре, который всецело принадлежал своим прихожанам, да госпожи де Портандюэр, которая ложилась спать в девять вечера. Поэтому и он волей-неволей стал отходить ко сну очень рано, хотя ложе его было устлано терниями. Неудивительно, что и доктор, и капитан были рады встрече: оба они разбирались в людях, говорили на одном языке, охотно обменивались мыслями и любили беседовать допоздна. Проведя один вечер вместе, господин де Жорди, аббат Шапрон и доктор Миноре испытали такое наслаждение, что с этих пор священник и военный взяли за правило приходить к доктору каждый день после девяти вечера, когда маленькая Урсула уже спала и старый доктор был свободен. Так, втроем, засиживались они до полуночи, а то и до часу ночи.
Вскоре трио превратилось в квартет. Еще один человек, знавший жизнь, угадал, как отрадны вечера в доме доктора, и пожелал принять в них участие; судебная практика научила его той снисходительности, той мудрости, тонкости и наблюдательности, каким священника, врача и военного научили прихожане, болезни и науки. Прежде чем стать мировым судьей в Немуре, господин Бонгран десять лет был стряпчим в Мелене и, как водится в городках, где нет адвокатской конторы, сам выступал в суде. Овдовев в сорок пять лет и почувствовав, что еще полон сил и не может сидеть без дела, он стал хлопотать о месте мирового судьи в Немуре, освободившемся за несколько месяцев до приезда доктора. Хранитель печати всегда рад назначить на эту важную должность человека опытного, а главное, обеспеченного. Господин Бонгран скромно жил в Немуре на те полторы тысячи франков, что приносила ему должность, а прочие свои доходы тратил на сына, который изучал в Париже право, осваивая попутно судопроизводство в конторе знаменитого стряпчего Дервиля[64]. Папаша Бонгран сильно походил на старого командира дивизии в отставке, лицо его, бледное не так от природы, как от неустанных трудов, разочарований и неприятностей, изборожденное морщинами — следствием размышлений, а также постоянного напряжения, в котором пребывают люди, обязанные о многом молчать, озарялось подчас одной из тех улыбок, какие появляются лишь на лицах людей, то верующих во все, то не верующих ни во что, людей, привыкших ничему не удивляться и проникать в бездны сердец, пораженных корыстью.
Редкие волнистые волосы Бонграна, не столько седые, сколько выцветшие, прикрывали высокий лоб. Морщинистое пожелтевшее лицо цветом не отличалось от волос; короткий остренький нос придавал ему сходство с лисьей мордочкой. Изо рта у судьи, большого говоруна, то и дело вылетали брызги слюны, так что Гупиль язвительно замечал: «Его можно слушать только с зонтиком» или: «В мировом суде что ни день идет судный дождь». В очках судья казался изрядным пройдохой, но стоило ему снять их, и беспомощный взгляд его становился почти глупым. Человек жизнерадостный, пожалуй, даже веселый, он, однако, чересчур охотно строил из себя важную персону. Руки он почти всегда держал в карманах панталон и вынимал их оттуда лишь затем, чтобы поправить очки, причем движение это, в котором сквозила легкая насмешливость, неизменно служило предвестием какого-нибудь остроумного замечания или неотразимого довода.
Жестикуляция Бонграна, его говорливость и невинные претензии на значительность выдавали в нем провинциального стряпчего, но он искупал эти мелкие недостатки, не затрагивавшие глубинной сути его характера, благоприобретенным добродушием, которое мудрый моралист назвал бы снисходительностью существа высшего. Похожий на лису, он слыл человеком честным, но большим хитрецом. Меж тем вся его хитрость сводилась к проницательности. Но разве не зовут хитрецами людей, которые умеют предвидеть последствия тех или иных поступков и остерегаются подставленных им ловушек? Мировой судья любил вист; капитан и доктор составили ему компанию, а очень скоро эту игру освоил и кюре.
Гостиная Миноре стала для маленького кружка оазисом. Немурский врач, не лишенный ни знаний, ни жизненного опыта и почитавший Миноре как одного из столпов медицины, также изредка бывал здесь, но он был слишком занят и, вынужденный рано ложиться и рано вставать, слишком уставал, чтобы посещать Миноре так же постоянно, как трое других его друзей. Дружба с четырьмя выдающимися обитателями Немура, единственными, кто обладал познаниями достаточно разносторонними, чтобы понять доктора, объясняет отвращение, которое он питал к своим наследникам: долг повелевал ему оставить им состояние, но не терпеть их общество. Оттого ли, что почтмейстер, секретарь мирового суда и сборщик налогов поняли это тонкое обстоятельство, оттого ли, что прямодушие дяди и его благодеяния успокоили их, но к его большому удовольствию, они прекратили свои визиты. Итак, через семь-восемь месяцев после того, как доктор поселился в Немуре, четыре любителя виста и триктрака составляли сплоченный замкнутый кружок, явившийся для каждого из его членов неким братством, дарованным на склоне лет, нечаянным и оттого еще более желанным. Эти избранные люди, эти родственные души считали Урсулу своей приемной дочерью, и каждый воспитывал ее сообразно своим вкусам: кюре радел о душе, мировой судья взял на себя обязанности попечителя, военный готовился стать наставником, что же до самого Миноре, то он был одновременно отцом, матерью и врачом.
Освоившись на новом месте, старик обзавелся привычками, и жизнь его вошла в размеренную колею, в какую она входит в любом провинциальном городке. Из-за Урсулы доктор никогда не принимал по утрам и никого не приглашал к обеду; друзья приходили около шести и оставались до полуночи. Тот, кто являлся первым, находил на столе в гостиной газеты и читал их до прихода остальных или же шел навстречу доктору, если тот был на прогулке. Пристрастие к однообразной и покойной жизни было у доктора не только следствием преклонных лет — оно объяснялось мудрым и глубоким расчетом светского человека: он не желал рисковать своим счастьем и оберегал его от тревожного любопытства наследников и пересудов провинциальных сплетников. Он ни в чем не хотел уступать общественному мнению — этому переменчивому и самовластному божеству, которое в ту пору уже готово было поработить всю нашу страну, причинив ей немало горя. Поэтому, как только Урсулу отняли от груди и она научилась ходить, доктор отказал кухарке, которую нашла для него племянница, госпожа Миноре-Левро, ибо узнал, что женщина эта доносит почтмейстерше обо всем, что происходит в его доме.