Продолжение, предпоследний отрывок. Треллис обследовал свое белье, ласково ощупывая его оценивающими пальцами.
Характеристика белья. Мягкое, нигде не трет.
Озарив служанку благодарной улыбкой, он тяжело побрел обратно в спальню, задумчиво проводя рукой по прыщавому челу. Боясь, что постель остынет, он почти бегом пересек пустыню прихожей, где статная девица на картине застыла в чем мать родила на берегу синих речных вод. С темной противоположной стены Наполеон пялился на нее, как старый развратник.
Автобиографическое воспоминание, часть вторая. Через несколько дней утром за завтраком я сказал дяде:
– Не мог бы ты дать мне пять шиллингов на книжку?
– Пять шиллингов? Ну, знаешь, голубчик, это, должно быть, великая книга, что за нее надо выложить пять шиллингов. Как там она называется?
– «Die Harzreise»[5], Гейне, – ответил я.
– Ди...
– Это по-немецки.
– Понятно, – сказал дядя.
После чего он нагнулся над своей тарелкой, пристально следя за операциями, производимыми его ножом и вилкой, расчленявшими жареную треску. Внезапно высвободив правую руку, он запустил ее в жилетный карман и положил на скатерть две полукроны.
– Если книжка не будет валяться без дела, и отлично, – сказал он немного погодя. – Если будешь читать ее с умом, и отлично.
Его красные пальцы, в которых он держал монеты, озабоченность едой, дабы напитать свое тело, свидетельствовали о том, что ничто человеческое ему не чуждо. Оставив его доедать завтрак, я накинул свой серый пиджак и быстро пошел по улице к колледжу, нагнувшись навстречу летевшему в лицо холодному дождю.
Описание колледжа. Снаружи колледж – невысокое прямоугольное здание с изящной аркой над входной лестницей, чьи ступени полдневное летнее солнце нагревает, заботясь о студентах. Пол вестибюля выложен большими черными и белыми квадратами в классическом шахматном порядке, а по стенам, покрашенным непритязательной бежевой краской, протянулись широкие грязные полосы, оставленные пятками, задами и затылками студентов.
В вестибюле толпились студенты, часть которых вела себя тихо и чинно. Скромно одетые девушки со стопками книг проходили туда и обратно между группами молодых людей. Было шумно от говора и суеты. Служитель в ливрее вышел из небольшой комнатки в стене и пронзительно зазвонил в колокольчик. Группы рассыпались, молодые люди гасили сигареты особым движением рук и поднимались по полукруглой лестнице в лекционные аудитории, выступая надменно и смело, некоторые останавливались, чтобы подозвать отставших шутливыми и не всегда пристойными репликами.
Внимательно изучив развешанные на стене объявления администрации, я, не нарушая учебного распорядка, направился в заднюю часть колледжа, где стояло другое, старое и обветшавшее здание, в котором располагалось помещение, известное как Курительная для Благородных Господ. Здесь обычно собирались картежники, забияки и прочая крутонравная публика. Однажды они попытались поджечь все здание, разведя костер из нескольких кресел и плетеных стульев, однако попытка не удалась из-за сырой погоды – стоял октябрь – и вмешательства привратников.
Я сидел в одиночестве в укромном уголке, было холодно, и я изо всех сил кутал хрупкую цитадель своего тела в серый пиджак. Сквозь зеркала моей души я весьма враждебным образом поглядывал по сторонам. Крепкие деревенские парни с размаху стучали картами, бренчали монетами и хрипло богохульствовали. Иногда на них находили приступы буйного веселья, затевалась шумная возня, и кто-нибудь вместе со стулом летел на пол. Многие читали газеты, объявления на стене были либо сорваны, либо затерты так, чтобы из оставшихся букв и слов складывалось что-нибудь комическое или непристойное.
Появился мой друг Бринсли и встал на пороге, оглядываясь. Я окликнул его, он тут же подошел и спросил закурить. Я достал «чинарик» и протянул ему на сирой ладони.
– Это все, что у меня есть, – произнес я, акцентируя патетические нотки в своем голосе.
– Ну и чудак же ты человек, – ответил Бринсли. – Ты, случаем, не на газете сидишь?
– Нет, – сказал я. Зажег спичку и прикурил свой «чинарик», а также еще один – собственность Бринсли.
Какое-то время мы сидели рядом молча и курили. Пол был наслеженным и грязным, за высокими окнами стоял туман. Бринсли сморозил какую-то похабщину и добавил, что погода – хуже некуда, что твоя шлюха.
– Я говорил с твоим приятелем вчера вечером, – сказал я сухо. – Я имею в виду мистера Треллиса. Он купил стопу линованной бумаги и приступает к работе. Хочет собрать всех своих персонажей в «Красном Лебеде» и следить, чтобы не было никакого пьянства.
– Ясно, – сказал Бринсли.
– Большинство из них – персонажи других книг, прежде всего произведений другого великого автора по имени Трейси. В тринадцатой комнате поселился один ковбой, а мистер Мак Кул, герой старой Ирландии, – этажом выше. В подвале лепреконов как селедок в бочке.
– Но что им всем вместе делать? – спросил Бринсли.
Тон вопроса. Без задней мысли, усталый, официальный.
– Треллис, – упрямо продолжал я, – пишет книгу о грехе и о воздаянии. Он философ и моралист. Он в ужасе от разгула преступлений на сексуальной и прочих почвах, о которых в последнее время пишут в газетах, особенно в вечерних субботних выпусках.
– Никто такую муру читать не станет, – сказал Бринсли.
– Станут, – ответил я. – Треллис хочет, чтобы его нравоучительное писание прочли все. Он понимает, что чисто моралистический трактат недоступен широкой публике. Поэтому в его книге будет много грязных подробностей. Одних только попыток изнасилования маленьких девочек не меньше семи, я уж не говорю о языке. Виски и портер будут течь рекой.
– Мне послышалось – никакого пьянства, – сказал Бринсли.
– Неавторизованного пьянства, – уточнил я. – Треллис контролирует каждый шаг своих любимцев, но должен же и он когда-нибудь спать. Соответственно, прежде чем лечь самому, а перед тем запереть все двери, он проверяет, все ли уже легли по своим кроватям. Теперь понятно?
– Не надо так кричать, – заметил Бринсли.
– Его книга столь порочна, что в ней не будет ни одного героя, сплошные злодеи. Главный злодей будет безнравственным и развратным до мозга костей, таким отвратительным, что он должен был появиться на свет ab ovo et initio[6].
Я помолчал, проверяя, все ли на месте в моем рассказе, и почтил его легкой улыбкой – данью справедливого уважения. Затем, выхватив из кармана листок печатного текста, я прочел один отрывок, чтобы еще немного позабавить моего друга.
Отрывок из рукописи, в котором Треллис дает пояснения неизвестному слушателю касательно характера задуманного им труда.
...Ему представлялось, что великая и дерзновенная книга – зеленая книга – была вопиюще злободневной потребностью данной минуты, – книгой, которая в истинном свете покажет злокачественную опухоль греха и подействует на человечество как трубный зов. Все дети, сказал он далее, рождаются чистыми и невинными. (Не случайно Треллис избегает здесь упоминать учение о первородном грехе и могущие возникнуть в связи с ним глубокие богословские проблемы.) Грязная среда осквернила людей, обратив их – и это еще слишком мягко сказано! – в распутниц, преступников и хищных гарпий. Зло, как ему казалось, было самым заразным из всех известных заболеваний. Дайте вору жить среди честных людей, и рано или поздно у него утащат часы. В своей книге он собирался покарать двух представителей рода человеческого – развращенного до мозга костей мужчину и женщину непревзойденной добродетели. Они встречаются. Женщина подпадает под влияние порока, в конце концов ее насилуют, и она гибнет на глухих задворках. Создавая собственную milieu[7] и показывая вневременной конфликт между разложением и красотой, сиянием и мраком, грехом и благодатью, повествование обещает быть захватывающим и благотворным. Mens sana in corpore sano[8]. Какую проницательность выказывает старый философ! Как хорошо он понимал, что навозный жук бабочке не товарищ! Конец извлечения.
Торжествующе взглянув на Бринсли, я увидел, что тот стоит очень прямо и, нагнув шею, внимательно глядит себе под ноги. На земле валялась мокрая, в пятнах газета, и глаза Бринсли бегали по строчкам.
– Черт подери, – сказал он, – лошадь Пикока бежит сегодня.
Молча сложил я свою рукопись и сунул обратно в карман.
– Восемь к четырем, – продолжал Бринсли. – Слушай, – он поднял голову, – мы будем полными идиотами, если что-нибудь с этого не поимеем.
Он нагнулся, подобрал газету и продолжал внимательно читать.
– Какая лошадь бежит? – спросил я.
– Какая? Внучок. Лошадь Пикока. Я издал восклицание.