— Как сохранились эти розы! Они еще распустятся. А ведь я везла их издалека.
— Что это за сорт? — спросила с интересом Ройская.
— Наверно, какой-то новый, — ответила пани Паулина, прикрыв глаза и глубоко вдыхая запах цветов.
На светлых волосах Эльжбеты была маленькая круглая коричневая шляпка, сзади с нее спадала длинная легкая вуаль того же цвета, а спереди — как продолжение вуали — шею охватывал белый креп, как бы заключая в рамку небольшое выразительное лицо Эльжбеты. В тени комнаты ее изящная головка, казалось, излучала свет.
Спыхала с какой-то боязнью поглядывал на знаменитую певицу. Ему было чуждо ее лицо, ее речь с иностранным акцентом, затрудненным произношением «р» и некоторых сочетаний согласных. Эльжбета часто переходила с польского на французский, подобно некоторым барыням окраинных поместий, сохранившим эту манеру восемнадцатого века. Необычность всего облика Эльжбеты пугала и отталкивала Спыхалу.
Зато Эдгар глядел на нее с безмятежной радостью. Он поглаживал пальцы сестры, и видно было, как он ей рад и как гордится ею.
— Ну, как же там было, в Вене? Расскажи…
Но Эльжуня вместо того, чтобы рассказывать о своих успехах, о новой опере Пуччини, в которой она пела, принялась сыпать анекдотами и наделять характеристиками венских певцов и музыкантов, все время обращаясь к Эдгару: этот сказал то-то, а тот — вот это. Для тех, кому не были известны упоминаемые лица, эти подробности не представляли интереса, но она так обаятельно рассказывала, что увлекла всех. Вскоре Спыхала поймал себя на том, что смотрит на нее с немым восхищением, наверно, так же умиленно, как смотрел на сестру Эдгар.
Когда Эльжбета поужинала, все перешли в зал, и, хотя певица была очень утомлена, никто не помышлял об отдыхе.
Эльжбета объясняла Эдгару что-то очень профессиональное — как Йерица{4} поет то-то, как берет такую-то ноту и как она одета в «Саломее»{5} Штрауса. Для Эдгара этот разговор о музыке был как интимное признание. Он слушал сестру затаив дыхание. Сидя за роялем, чуть откинувшись назад и не отрывая глаз от стоящей перед ним Эльжуни, он время от времени брал несколько аккордов.
Пани Паулина, преодолев наконец робость, которую, видно, испытывала, подошла к ним тихонько, на цыпочках, положила руку на плечо сына и взглянула на дочь.
Эльжбета улыбнулась матери радостно и преданно. Весело посмотрела ей в глаза.
— Спеть?
Мать ответила счастливой улыбкой.
— Хотя бы одну вещь.
Лицо Эльжбеты стало серьезным. Она задумалась, словно перебирала в памяти все, что пела. Потом как-то растерянно осмотрелась, остановила взгляд на рояле и, вытащив из стопки нот небольшую розовую тетрадь, раскрыла ее перед Эдгаром.
— «Verborgenheit»{6}, — произнесла она, как пароль, обращаясь к матери.
Пани Паулина так же тихонько, на цыпочках, отошла.
Эльжбета склонила голову, потом вдруг резко выпрямилась, так что вуаль приоткрыла ее красивую белую шею. Лицо певицы вспыхнуло и снова погасло. Она нагнулась к Эдгару и дала ему знак; он заиграл короткое вступление.
Первая нота, взятая вполголоса, вызвала на ее губы смущенную и радостную улыбку. Первое ми бемоль прозвучало прекрасно, как высокий звук виолончели. Эдгар взглянул на сестру с восторгом и изумлением.
Ройская и Шиллер слушали растроганные. Спыхала, почувствовав, что здесь происходит что-то значительное, опустил голову. За растворенными окнами лежала душная летняя ночь и слушала песню «затаенной любви».
Бесшумно, так, что никто, кроме Ройской, этого не заметил, при первых звуках пения в зал вошел Юзек с товарищем. Они присели на стульях по обе стороны двери. Когда прозвучали слова:
…oft bin ich nur kaum bewusst,
und die helle Freude zucket[4], —
Спыхала заметил мальчиков. Юзек кусал губы, большие черные глаза Володи смотрели куда-то вдаль, и по щекам его текли слезы.
Когда вместе с затихающим последним аккордом, мягко взятым длинными пальцами Эдгара, смолк бархатный голос Эльжуни, в зале воцарилась тишина. Никто не осмеливался произнести ни слова. За окном продребезжал звонок трамвая, возвращающегося в Одессу. Наконец сама певица прервала молчание; обратившись к Эдгару, она что-то сказала ему о педализации. Только тогда все стряхнули с себя чары.
Мать поцеловала Эльжуню и, ничего не сказав о ее пении, попросила идти спать.
— Ты так устала…
Но Эдгар запротестовал. Ему хотелось слушать сестру еще и еще, хотелось досыта наговориться с ней о музыке. Ведь никто другой здесь не понимал его.
Ройская набросилась на Юзека с упреками. Оказалось, что он поужинал у Володи, который жил поблизости. В конце концов, преступление было не так уж велико.
Спыхала увел Юзека в комнату наверху, которую они занимали вдвоем. Дача была деревянная, старая, очень большая — добротный дом, какие строились полвека назад, — но эти комнаты под самой крышей нестерпимо нагревались солнцем.
Юзек тут же улизнул на балкон, откуда открывался вид на море. Сейчас оно серебрилось и шелестело. Спыхала вышел за Юзеком, стал рядом.
— Где ты был? — спросил он строго. — Зачем сказал матери неправду?
Юзек рассеянно взглянул на воспитателя.
— Ах, знаешь (он был с Казимежем на «ты»), я впервые в жизни был в ресторане с Володей. У «Жоржа». Ты не представляешь себе, что это за ощущение, — добавил он довольно равнодушно.
— Водку пил? — грозно спросил Спыхала.
— Водку? Нет! — ответил Юзек. — Вино!
— Ах боже мой! — вздохнул тот.
— Это хуже или лучше? — спокойно спросил Юзек.
— Сопляк! Я прав, пребывание в Одессе оказывает на тебя пагубное влияние. Я говорил об этом сегодня с твоей матерью.
— И что же мамочка сказала?
— Как всегда, ничего не видит. Ослеплена любовью к тебе. Моя бы воля, я немедленно забрал бы тебя отсюда в Молинцы.
— Вот и хорошо, что не можешь забрать. А скажи, — вдруг выпалил он радостно, — скажи, как поет эта Эльжбетка! Ведь чудо! Правда, Казек, чудо?
Он обнял Спыхалу за шею, и так стояли они, глядя в ночь, слушая говор моря. Над Одессой сверкало зарево огней, а здесь было темно и тихо. Спыхала не мог не согласиться с Юзеком — Эльжбета пела чудесно, и песня эта была прекрасна.
— Затаенная любовь, — прошептал Юзек, и этот шепот прозвучал проникновенно. — Затаенная любовь. Verborgenheit!
Спыхала глядел на огни Одессы, и его охватывало хорошо знакомое состояние. Неодолимое стремление плыть, словно во сне, ощущение взлета, парения, как бы бесплотного и в то же время творящего среду, в которой этот взлет совершается. Жажда риска, необычайности. В такие минуты все, что окружало его, казалось будничным. В этом взлете только пение Эльжбеты было вместе с ним.
— Verborgenheit, — повторил Казимеж с улыбкой и, освободившись от руки Юзека, ушел в глубь нагретой комнаты, сел на кровать. Юзек остался на балконе, и долго еще Казимеж не мог заставить его улечься.
По установившемуся обычаю на станцию за матерью выезжал Валерек. На этот раз вместе с ним собиралась ехать и Оля, но Валерек, жаждущий поскорей увидеть мать, услышать от нее одесские новости, вдохнуть запахи путешествия, которые она с собой привозила, уехал тайком от Оли и теперь в одиночестве ходил по перрону. Поезд из Одессы прибывал довольно поздно. Было уже темно, на слабо освещенных путях медленно, дремотно передвигались составы.
Жизнь станции, звонки, обрывки разговоров начальника с кассиром — во всем этом для Валерека уже было что-то сказочное. С раннего утра он носился по полю, сейчас его клонило ко сну, но он продолжал слоняться по перрону, ветер раздувал полы его пальто. Поезда все не было, и Валерек вышел на пристанционную площадь, к подъезду, где фыркали лошади, сидел на козлах кучер Илько и стояло несколько еврейских повозок.
Пахло пылью, едва виднелись в темноте недвижные деревья, позвякивали удилами невидимые лошади.
Наконец подошел поезд, светя двумя яркими фонарями, с шипением выпуская пар, — неторопливый и словно нагретый теплом летней ночи, из которой он вынырнул и в которую снова уходил.
Мать показалась Валереку молодой, изящной, еще более красивой, чем прежде, в этой новой шляпе с зелеными лентами. Он бросился к ней на шею, потом взялся тащить большие желтые коробки и кожаные чемоданы. По пути к экипажу Валерек рассказывал обо всех важных событиях — что в саду уже появились абрикосы, что он уехал тайком от Оли и что на ужин сегодня была качка.
— Боже мой, качка[5] на ужин! — удивилась Ройская. — Ведь это очень вредно!
Валерек смеялся:
— Это я только так называю. Кашка была, краковская кашка!