Но ничего, огонь прошел, а грохот еще долго оставался в голове, дрожали руки и ноги, как будто кто-то стоит сзади и трясет вас. Мне казалось, что руки и ноги мои отвалятся, но в результате они все-таки остались при мне. Еще долго дым щипал мне глаза, острый запах пороха и серы держался, как будто во всем мире морили клопов.
Сейчас же после этого я подумал о взорвавшемся вахмистре Баруссе. Это была приятная новость. «Тем лучше, — сейчас же подумал я, — одной падалью меньше в полку!» Он хотел меня предать военному суду за банку консервов. «У каждого своя война!» — сказал я себе. С другой стороны, нужно признать, война изредка на что-нибудь могла пригодиться. Было еще двое или трое таких же в полку, которым я с удовольствием помог бы напороться на снаряд, как Баруссу.
Что касается полковника, я ему зла не желал. Но тем не менее и он был мертв. Дело в том, что его отнесло на откос и бросило в объятия гонца, тоже погибшего. Они обнимались и так вот будут вечно обниматься, но кавалерист теперь был без головы — одна только дыра на месте шеи, а в ней тихо булькала кровь, как варенье в кастрюле. У полковника был разворочен живот, от этого он скорчил скверную гримасу. Когда удар пришелся по нему, верно, ему было больно. Тем хуже для него. Если бы он убрался, когда прилетели первые пули, этого бы с ним не случилось.
Из всех этих туш текло ужасно много крови.
Не задерживаясь, я покинул эти места, и до чего же я был счастлив, что у меня такой хороший предлог, чтобы смыться!
На дороге никого не было, немцы ушли. Тем не менее я давно уже знал, что теперь можно ходить только вдоль деревьев. Я спешил в лагерь, чтобы узнать, есть ли в полку еще убитые во время разведки. Убегая, я заметил, что кровь сочится из моего рукава, но только немножко — царапина, ранение никак не достаточное. Все приходилось начинать сначала.
Опять пошел дождь, поля Фландрии пускали, как слюни, грязную воду. Я никого не встретил, кроме ветра и потом еще солнца. Время от времени неизвестно откуда востренькая пуля искала меня среди солнца и воздуха, настойчиво стараясь убить в моем одиночестве. Зачем? Никогда, даже если я проживу еще сто лет — поклялся я себе, — я не буду гулять среди природы.
И я опять вспоминал полковника, такого храброго в своей броне, каске и усах. Показать бы публике в мюзик-холле, как он гулял под пулями и снарядами! Такой спектакль дал бы полный сбор в «Альгамбре» того времени, и мой полковник затмил бы даже Фрагсона, который был в те времена звездой колоссальной величины.
Так я шел осторожно в течение многих часов, пока не увидел наконец наших солдат возле деревеньки. Это был аванпост нашего эскадрона, который здесь был расквартирован. Ни одного убитого, доложили мне. Все живы. А у меня такая новость!
— Полковник убит! — закричал я, как только немножко приблизился к посту.
— Полковников всегда хоть завались, — срезал меня унтер Пистиль, который как раз был дежурным.
— А покуда не заместили полковника, поди-кась, кочерыжка, с Ампуем и Кердонкюфом на раздачу говядины вон туда, за церковь… Возьмите каждый по два мешка… Да смотрите в оба, чтоб вам опять не всучили одни кости, как вчера!.. И постарайтесь обернуться к ночи!
Значит, вышли мы втроем на дорогу.
«Никогда не буду им больше ничего рассказывать», — обиженно решил я. Ясно, что не стоило им ничего рассказывать, что драма вроде той, которую я видел, просто не доходила до таких сопляков, что это уже больше никого не интересовало. Подумать только, неделей раньше за такую смерть полковника мне бы отвели четыре столбца в газетах, да еще с фотографией! Болваны!
На августовском лугу происходило распределение мяса для всего полка — под тенью вишневых деревьев, спаленных последними летними днями. На мешках и полотнищах палаток, разостланных на траве, лежали — счета нет, сколько кило потрохов, хлопья бледно-желтого жира, бараны с развороченным брюхом, из которого вываливались перепутанные внутренности и просачивались причудливые кровавые ручейки, убегающие в зелень. Целый бык, разрезанный надвое, висел на дереве, и четыре полковых мясника продолжали, сквернословя, упражняться, стараясь еще вырезать из него голье. Отряды здорово грызлись из-за жира и особенно из-за почек, а вокруг летали мухи, которые появляются только в таких вот случаях, крупные и музыкальные, как птички.
А потом еще кровь везде и всюду на траве вязкими стекающими лужами, которые ищут удобного наклона. Неподалеку резали последнюю свинью. Мясник и четыре солдата ссорились из-за каких-то потрохов.
— Это ты, иуда, вчера стащил филейную часть!..
Я успел еще, прислонившись к дереву, взглянуть раз, другой на эти продуктовые драки, и потом меня начало рвать — да как! — до обморока.
Меня принесли в лагерь на носилках, но пока что успели спереть мои мешки.
Я пришел в себя, как раз когда унтер кого-то разносил. Война еще не кончилась.
Все случается, и наконец подошла моя очередь, и меня произвели в унтеры, в конце этого же самого месяца августа. Меня прикомандировали как связиста с пятью рядовыми к генералу дез-Антрею. Он был маленького роста, молчалив и на первый взгляд не казался ни жестоким, ни героическим. Но следовало держать ухо востро… Всему прочему он предпочитал свои удобства. Даже можно сказать, что о них он никогда не забывал, так что, несмотря на то, что мы уже целый месяц занимались отступлением, он все-таки всех распекал, если его денщик не устраивал ему сразу же на каждом новом этапе чистую кровать и кухню со всеми новейшими удобствами.
Эта забота о комфорте доставляла начальнику генерального штаба массу хлопот. Хозяйственные претензии генерала дез-Антрея раздражали его. Тем более что он сам, весь желтый, страдающий какими-то желудочными болезнями и запором, едой не интересовался. Тем не менее ему приходилось есть яйца всмятку за столом генерала и слушать его нытье. Если уж ты военный, то терпи и будь военным до конца. Все-таки я как-то не мог его пожалеть, потому что как офицер это был ужаснейший гад. Посудите: топтались мы до вечера по дорогам и холмам через пень-колоду и в конце концов все-таки где-нибудь останавливались, чтобы генерал мог переночевать. Для него искали и находили тихую деревеньку в сторонке, где спокойно, еще не занятую солдатами; а если она была уже занята, то ее быстро освобождали: солдат просто выкидывали под открытое небо, даже если их уже расквартировали.
Деревня была исключительно для генерального штаба с его лошадьми, обозом, чемоданами и еще для этого подлюги командира. Его звали Пенсон, этого подлеца, майора Пенсона. Надеюсь, что сейчас он безвозвратно околел и какой-нибудь неважной смертью. Но в те времена, о которых я говорю, он был живехонек, этот Пенсон. Он собирал каждый вечер нас, связистов, и распекал, чтобы подтянуть и попробовать раздуть былой пыл, а потом посылал куда-нибудь к черту на рога, нас, которые и так целый день таскались за генералом. Садись!.. На лошадь!.. Слазь!.. Вот таким манером мы развозили его приказы. Когда этому приходил конец, то нас с таким же успехом можно было бы просто бросить в воду. Это было бы гораздо практичнее для всех.
— Убирайтесь! По полкам! Живо! — орал он.
— Где ж он, полк-то, ваше высокородие? — спрашивали мы.
— В Барбаньи.
— Где же это Барбаньи?
— Вон там!
Там, куда он показывал, была только ночь, как, впрочем, и везде, — огромная ночь, проглатывавшая дорогу в двух шагах от нас, так что от этой дороги оставался всего малюсенький кусочек, с язычок, не больше.
Подите-ка, поищите на краю света это Барбаньи! Для этого надо было бы пожертвовать целым эскадроном! Да еще эскадроном смельчаков. А я вовсе не был смельчаком. Да я и не вижу причины, зачем мне было быть смельчаком. Мне еще меньше, чем кому бы то ни было, хотелось разыскать Барбаньи, о котором командир, кстати, и сам говорил просто на всякий случай. Это было похоже на то, что кто-то старается криком убедить меня покончить жизнь самоубийством. Это ведь либо хочется, либо нет.
Иногда мы находили это самое Барбаньи и свой полк, а иногда не находили. Находили мы его главным образом по ошибке, потому что часовые сторожевого эскадрона стреляли в нас, когда мы приближались. Но чаще всего мы его не находили и просто ждали, кружа вокруг деревень по незнакомым дорогам, вдоль эвакуированных сел и опасного кустарника, когда взойдет день. Мы старались их избегать как только могли из-за немецких патрулей. Но надо ж нам было куда-нибудь деваться в ожидании утра. Всего избежать было невозможно. С тех пор я знаю, что должен испытывать заяц во время охоты.
Я бы с удовольствием бросил акулам майора Пенсона вместе с его жандармом, чтобы научить его, как себя надо вести в жизни, а вместе с ним и моего коня, чтобы он перестал страдать, потому что у этого долговязого мученика просто не было больше спины. Ему было очень больно; под седлом из ран величиной с две моих руки гной струйками бежал к копытам. И все-таки приходилось ехать на нем. От рыси его всего так и сводило.