— Она умрет, если слишком скоро потеряет сына, — сказал он графу.
Сир д'Эрувиль уже несколько минут ничего не слышал и не видел. Глубоко задумавшись, он неподвижно стоял у окна, только барабанил пальцами по стеклу, но при последних словах лекаря злобно повернулся и выхватил из ножен кинжал.
— Ах ты мужлан! — воскликнул он, именуя лекаря тем оскорбительным прозвищем, которое сторонники короля придумали для гугенотов. — Подлый наглец! Своей ученостью ты обязан чести содействовать дворянам, когда они настоятельно желают иметь или не иметь наследников, — одно лишь это и удерживает меня, а то бы я навсегда лишил Нормандию ее прославленного колдуна.
К великой радости Бовулуара, граф с яростью вложил кинжал в ножны.
— Ужели ты не можешь, — продолжал граф, — очутившись в обществе благородного сеньора и его супруги, хоть раз в жизни отрешиться от жалких подозрений в корыстных расчетах, которые ты допускаешь у черни, забывая при этом, что у нее-то нет никаких уважительных на то причин? Разве в данном случае могут возникнуть соображения государственной пользы, которые побуждали бы меня действовать так, как ты это предполагаешь? Убить своего родного сына? Похитить его у матери? Какую чепуху выдумал! Такое крепкое дитя! Пойми же, что я просто не доверяю тебе, зная твое тщеславие. Если бы ты знал имя благородной роженицы, ты бы везде похвалялся, что видел ее! Страсти господни! Ты, чего доброго, погубишь мать или ребенка чрезмерным лечением. Смотри берегись! Ты своей жалкой жизнью отвечаешь мне и за свое молчание и за их здоровье!
Лекарь был поражен нежданной переменой, несомненно происшедшей в замыслах графа. Прилив отеческой нежности к несчастному недоноску испугал его даже больше, чем нетерпеливая жестокость и угрюмое недоверие, сперва проявленные графом. Последние слова своей тирады он произнес с самым лицемерным выражением, изобличавшим, что он задумал более хитрым способом осуществить свое намерение, оставшееся неизменным. Мэтр Бовулуар объяснил эту неожиданную развязку двумя предсказаниями участи ребенка, которые он дал: одно отцу, а другое матери.
«Все понятно, — думал он. — Сей добрый сеньор не хочет, чтобы жена возненавидела его, и решил тайком прибегнуть к роковой помощи аптекаря. Надо мне предупредить мать — пусть побережет своего высокородного малютку».
И он направился было к постели, но граф, стоявший в эту минуту у раскрытого шкафа, остановил его властным окриком. Сеньор протянул лекарю кошелек, и Бовулуар, с некоторой, правда, опаской, взял его, уступив соблазну принять золото, блестевшее сквозь петли вязаного кошелька красного шелка, презрительно брошенного ему.
— Хоть ты и приписал мне низкие, мужицкие помышления, — сказал граф, — я все же считаю себя обязанным заплатить тебе по-барски. Мне не надо просить тебя держать язык за зубами. Вот этот человек, — добавил д'Эрувиль, указывая на Бертрана, — наверно, уже объяснил тебе, что холопы, дерзнувшие сплетничать обо мне, живо повиснут на каком-нибудь дубе с тугим пеньковым ожерельем на шее или пойдут ко дну реки с булыжным алмазом на груди.
Закончив свою милостивую речь, великан не спеша подошел к ошеломленному лекарю и шумно пододвинул ему стул, как будто приглашая его сесть рядом с ним у постели роженицы.
— Ну вот, милочка, у нас есть теперь сын, — сказал он жене. — Большая радость для нас обоих. Очень вы страдаете?
— Нет, — тихо промолвила графиня.
Изумление и неловкость, которые явно чувствовала мать, запоздалые и деланные проявления отцовской радости убедили мэтра Бовулуара, что некое важное обстоятельство ускользнуло от обычной его проницательности. Подозрения его окрепли. Он положил руку на руку графини, не столько желая узнать, нет ли у нее жара, сколько собираясь подать ей знак.
— Все благополучно, — сказал он. — Нечего бояться каких-либо неприятностей. Конечно, у роженицы позднее будет молочная лихорадка. Но это ничего, не пугайтесь.
Тут хитрый лекарь на мгновение остановился и сжал пальцы графини, чтобы привлечь ее внимание.
— Если не хотите, ваша милость, тревожиться за своего ребенка, — сказал он, — будьте при нем неотлучно. Подольше держите его у груди, — видите, он уже ищет ее маленьким своим ротиком. Кормите его сами и остерегайтесь всяких снадобий аптекаря. Материнское молоко излечивает грудных детей от всех болезней. Мне частенько приходилось принимать семимесячных младенцев, но редко я видел, чтобы роженицы разрешались от бремени так легко, как вы. Не удивительно, — ребенок очень худ. В башмаке уместится! Уверен, что он и одиннадцати унций не весит... Молока, материнского молока! Если он всегда будет у груди матери, вы спасете его.
При этих словах врач вновь сжал ей осторожно пальцы. Глаза графа, видневшиеся в отверстия маски, метали пламя, но Бовулуар вел свою речь с полным спокойствием и обстоятельностью, как человек, желающий добросовестно заработать деньги.
— Эй, эй, костоправ! Шляпу забыл, — сказал Бертран, когда лекарь выходил вместе с ним из комнаты.
Итак, отец смилостивился над сыном, а причиной тому были некоторые оговорки нотариуса в брачном контракте. В то мгновение, когда Бовулуар схватил графа за руку, на помощь спасителю пришли алчность д'Эрувиля и обычное право Нормандии. Две эти силы подали знак, и рука сеньора оцепенела, лютая ненависть притихла. Алчность завопила: «Земли твоей жены останутся во владении дома д'Эрувилей лишь в том случае, если они перейдут по наследству к мужскому ее отпрыску!» Обычное право нарисовало графу ужасную картину: графиня умирает бездетной, и все ее имущество требует себе боковая ветвь Сен-Савенов.
Вняв обоим предостережениям, граф решил предоставить природе унести недоноска в могилу, а самому подождать рождения второго сына, здорового и крепкого мальчика: тогда уж можно будет не беспокоиться, жива ли жена и жив ли первенец. Перед глазами у графа уже был не ребенок его, но женины обширные владения, и сразу же алчность надела личину нежности. Приличия ради, он сделал вид, будто его полумертвый первенец отличается крепким телосложением. Зная характер мужа, графиня была удивлена еще больше, чем акушер, и затаила в сердце инстинктивные опасения за сына; порой она восставала против мужа с великой смелостью, ибо в одно мгновение в ней пробудилось мужество матери и вдвое возросли ее душевные силы.
В течение нескольких дней граф почти безотлучно находился у постели больной и окружал ее заботами, которым выгода придавала мнимую нежность. Графиня быстро угадала, что лишь ее одну он дарит таким вниманием. Ненависть его к сыну сквозила в каждой мелочи, он упорно избегал смотреть на малютку, дотрагиваться до него; едва раздавался детский плач, отец вскакивал и спешил уйти из опочивальни, чтобы отдать какие-нибудь распоряжения; казалось, граф прощал сыну, что он еще жив, лишь в надежде, что ребенок вот-вот умрет. В один прекрасный день, заметив в глубоком взгляде матери, что она чувствует какую-то страшную опасность, грозящую ее сыну, он объявил о близком своем отъезде, решив отправиться в путь на другой же день после обряда «воцерковления», и выставил он в качестве предлога необходимость повести свое войско на помощь королю.
Вот какие обстоятельства сопутствовали и предшествовали рождению Этьена д'Эрувиля. Граф непрестанно желал смерти отвергнутому сыну, и не только потому, что однажды ему пришло такое желание; ведь даже если б он мог заставить умолкнуть в себе плачевную склонность злого человека преследовать тех, кому он уже причинил вред, и даже если б он не был вынужден, к великой своей досаде, притворяться в любви к мерзкому недоноску, которого он считал сыном гугенота Шаверни, бедняжка Этьен все же вызывал бы у него отвращение. Ребенок родился слабеньким, болезненным; беду эту, быть может, еще усугубила пресловутая «ласка» графа, и столь рахитичное существо было непрестанным оскорблением отцовского самолюбия графа. Он ненавидел красивых мужчин, но не меньше ненавидел и людей хилых, у которых телесную силу заменяет сила разума. Чтобы ему угодить, мужчине нужно было отличаться безобразным лицом, высоким ростом, крепким сложением и полным невежеством. Этьен д'Эрувиль, так сказать, обреченный из-за слабого своего здоровья на сидячий образ жизни и занятия науками, должен был найти в отце беспощадного врага. Уже с колыбели началась его борьба с этим великаном, а помощь против столь страшного противника могла ему оказать только мать, в чьем сердце, по трогательному закону природы, любовь к сыну возрастала вместе с грозившими ему опасностями.
Оказавшись в полном одиночестве после нежданного отъезда графа, Жанна де Сен-Савен обязана была своему ребенку проблесками счастья, и они скрашивали ее жизнь. Сына, рождение которого граф вменял жене в преступление, считая его ребенком Жоржа де Шаверни, она обожала, как обожает женщина плод незаконной любви; обязанная сама кормить его грудью, она делала это с радостью. Она не желала, чтоб ей в чем-нибудь помогали служанки, сама одевала и раздевала свое дитя, испытывая величайшее удовольствие от каждой, хотя бы маленькой, заботы о нем. Непрестанные труды, напряженное внимание, необходимость просыпаться по ночам в определенный час и кормить ребенка — все это наполняло ее блаженством. Лицо ее сияло счастьем, когда она хлопотала вокруг этого маленького существа. Так как Этьен родился преждевременно, приданое ему еще не было готово, мать пожелала сама сшить все, чего недоставало, и с каким совершенством она это сделала, могут себе представить те матери, на которых падали подозрения мужей, те, которые в ночной тиши безмолвно трудились для обожаемых своих детей. При каждом стежке рождалось воспоминание, желание, мечта, — и какие чудесные картины создавало воображение матери, когда она расшивала прелестными узорами нежную ткань! О всех ее «безумствах» докладывалось графу д'Эрувилю, и грозовая туча, уже поднявшаяся на горизонте, темнела все больше. Меж тем для матери, вкушавшей тайное счастье, время бежало стремительно, дни казались слишком короткими для бесчисленных и тщательных забот о младенце, которого она кормила.