«Боевое отличие показывает», — подумал Самгин, легко находя в старом знакомом новое и неприятное. Представил Дуняшу в руках этого человека.
«Вероятно — жесткие, грубые руки».
Подумал о Лютове:
«Он был проницателен, умел разбираться в людях».
Из окна, точно дым, выплывало умоляющее бормотанье Дуняши, Иноков тоже рассказывал что-то вполголоса, снизу, из города, доносился тяжелый, но мягкий, странно чавкающий звук, как будто огромные подошвы шлепали по камню мостовой. Самгин вынул часы, посмотрел на циферблат — время шло медленно.
— Вы — анархист? — спросил он из вежливости.
— Читал Кропоткина, Штирнера и других отцов этой церкви, — тихо и как бы нехотя ответил Иноков. — Но я — не теоретик, у меня нет доверия к словам. Помните — Томилин учил нас: познание — третий инстинкт? Это, пожалуй, верно в отношении к некоторым, вроде меня, кто воспринимает жизнь эмоционально.
«Как дикарь», — мысленно вставил Самгин, закуривая папиросу.
— Томилин инстинктом своим в бога уперся, ну — он трус, рыжий боров. А я как-то задумался: по каким мотивам действую? Оказалось — по мотивам личной обиды на судьбу, да — по молодечеству. Есть такая теорийка: театр для себя, вот я, должно быть, и разыгрывал сам себя пред собою. Скучно. И — безответственно.
— Пред кем? — невольно вырвалось у Самгина.
— Ну, как это — пред кем? Шутите... Он тоже закурил папиросу, потом несколько секунд смотрел на обтаявший кусок луны и снова заговорил:
— На Урале группочка парнишек эксы устраивала и после удачного поручили одному из своих товарищей передать деньги, несколько десятков тысяч, в Уфу, не то — серым, не то — седым, так называли они эсеров и эсдеков. А у парня — сапоги развалились, он взял из тысяч три целковых и купил сапоги. Передал деньги по адресу, сообщив, что три рубля — присвоил, вернулся к своим, а они его за присвоение трешницы расстреляли. Дико? Правильно! Отличные ребята. Понимали, что революция — дело честное.
Собираясь резко возразить ему, Самгин бросил недокуренную папиросу, наступил на нее, растер подошвой.
— Революция направлена против безответственных, — вполголоса, но твердо говорил Иноков. Возразить ему Самгин не успел — подошел Макаров, сердито проворчал, что полиция во всех странах одинаково глупа, попросил папиросу. Элегантно одетый, стройный, седовласый. он зажег спичку, подержал ее вверх огнем, как свечу, и, не закурив папиросу, погасил спичку, зажег другую, прислушиваясь к тихим голосам женщин.
— Как ты понимаешь это? — спросил Самгин, кивнув головой на окно. Макаров сел, пошаркал ногой, вздохнул.
— Под одним письмом ко мне Лютов подписался:
«Московский, первой гильдии, лишний человек». Россия. как знаешь, изобилует лишними людями. Были из дворян лишние, те — каялись, вот — явились кающиеся купцы.
Стреляются. Недавно в Москве трое сразу — двое мужчин и девица Грибова. Все — богатых купеческих семей. Один — Тарасов — очень даровитый. В массе буржуазия наша невежественна и как будто не уверена в прочности своего бытия. Много нервнобольных.
Говорил Макаров медленно и как бы нехотя. Самгин искоса взглянул на его резко очерченный профиль. Не так давно этот человек только спрашивал, допрашивал, а теперь вот решается объяснять, поучать. И красота его, в сущности, неприятна, пошловата.
— Человек несимпатичный, но — интересный, — тихо заговорил Иноков. — Глядя на него, я, бывало, думал: откуда у него эти судороги ума? Страшно ему жить или стыдно? Теперь мне думается, что стыдился он своего богатства, безделья, романа с этой шалой бабой». Умный он был.
— Н-да... Есть у нас такие умы: трудолюбив, но бесплоден, — сказал Макаров и обратился к Самгину: — Помнишь, как сома ловили? Недавно, в Париже, Лютов вдруг сказал мне, что никакого сома не было и что он договорился с мельником пошутить над нами. И, представь, эту шутку он считает почему-то очень дурной. Аллегория какая-то, что ли? Объяснить — не мог.
Самгин чувствовал, что эти двое возмущают его своими суждениями. У него явилась потребность вспомнить что-нибудь хорошее о Лютове, но вспомнилась только изношенная латинская пословица, вызвав ноющее чувство досады. Все-таки он начал:
— У меня не было симпатии к нему, но я скажу, что он — человек своеобразный, может быть, неповторимый. Он вносил в шум жизни свою, оригинальную ноту...
Макаров швырнул папиросу в куст и пробормотал:
— Ну да, известно: существуют вещи практически бесполезные, но затейливо сделанные, имитирующие красоту.
— Я говорю не о вещах...
— Есть и среди людей имитации необыкновенных... Вышла из дома Дуняша.
— Идите вниз, в кухню, там чай есть и вино.
— Что Алина? — спросил Макаров.
— Лежит, что-то шепчет... Ночь-то какая прекрасная, — вздохнув, сказала она Самгину. Те двое ушли, а женщина, пристально посмотрев в лицо его, шепотом выговорила:
— Вот как люди пропадают. Идем?
Самгин подумал, что опоздает на поезд, но пошел за нею. Ему казалось, что Макаров говорит с ним обидным тоном, о Лютове судит как-то предательски. И, наверное, у него роман с Алиной, а Лютов застрелился из ревности.
В кухне — кисленький запах газа, на плите, в большом чайнике, шумно кипит вода, на белых кафельных стенах солидно сияет медь кастрюль, в углу, среди засушенных цветов, прячется ярко раскрашенная статуэтка мадонны с младенцем. Макаров сел за стол и, облокотясь, сжал голову свою ладонями, Иноков, наливая в стаканы вино, вполголоса говорит:
— Это — верно: он не фанатик, а математик. Если в Москве губернатор Дубасов приказывает «истреблять бунтовщиков силою оружия, потому что судить тысячи людей невозможно», если в Петербурге Трепов командует «холостых залпов не давать, патронов не жалеть» — это значит, что правительство объявило войну народу. Ленин и говорит рабочим через свиные башки либералов, меньшевиков и прочих: вооружайтесь, организуйтесь для боя за вашу власть против царя, губернаторов, фабрикантов, ведите за собой крестьянскую бедноту, иначе вас уничтожат. Просто и ясно.
Дуняша налила чашку чая, выслушала Инокова и ушла, сказав:
— Не очень шумите.
Иноков подал Самгину стакан вина, чокнулся с ним, хотел что-то сказать, но заговорил Клим Самгин:
— А не слишком ли упрощено то, что вам кажется простым и ясным?
И вызывающе обратился к Макарову:
— Силу буржуазии ты недооцениваешь... Макаров хлебнул вина и, не отнимая другую руку от головы, глядя в свой бокал, неохотно ответил:
— Я ее лечу. Мне кажется, я ее — знаю. Да. Лечу. Вот — написал работу: «Социальные причины истерии у женщин». Показывал Форелю, хвалит, предлагает издать, рукопись переведена одним товарищем на немецкий.
А мне издавать — не хочется. Ну, издам, семь или семьдесят человек прочитают, а — дальше что? Лечить тоже не хочется.
Где-то близко около дома затопала по камню лошадь. Басовитый голос сказал по-немецки:
— Здесь.
Лошадь точно провалилась сквозь землю, и минуту в доме, где было пятеро живых людей, и вокруг дома было неприятно тихо, а затем прогрохотало что-то металлическое.
— Гроб привезли, — ненужно догадался Иноков и, сильно дунув в мундштук папиросы, выстрелил в угол кухни красненьким огоньком, а Макаров угрюмо сказал:
— Это — цинковый ящик, в гроб они уложат там, у себя в бюро. Полиция потребовала убрать труп до рассвета. Закричит Алина. Иди к ней. Иноков, она тебя слушается...
Мимо окна прошли два человека одинаково толстых, в черном.
— Доктора должны писать популярные брошюры об уродствах быта. Да. Для медиков эти уродства особенно резко видимы. Одной экономики — мало для того, чтоб внушить рабочим отвращение и ненависть к быту. Потребности рабочих примитивно низки. Жен удовлетворяет лишний гривенник заработной платы. Мало у нас людей, охваченных сознанием глубочайшего смысла социальной революции, все какие-то... механически вовлеченные в ее процесс...
Говорил Макаров отрывисто, все более сердито и громко.
«Мысли Кутузова», — определил Самгин, невольно прислушиваясь к возне и голосам наверху.
— Где, в чем видишь ты социальную... — начал он, но в это время наверху раздался неистовый, потрясающий крик Алины.
— Ну, вот, — пробормотал Макаров, выбегая из кухни; Самгин вышел за ним, остановился на крыльце.
— Не дам, не позволю, — густо и хрипло рычала Алина. В сад сошли сверху два черных толстяка, соединенные телом Лютова, один зажал под мышкой у себя ноги его, другой вцепился в плечи трупа, а голова его, неестественно свернутая набок, качалась, кланялась. Алина, огромная, растрепанная, изгибаясь, ловила голову одной рукой, на ее другой руке повисла Дуняша, всхлипывая. Макаров, Иноков пытались схватить Алину, она отбивалась от них пинками, ударила Инокова затылком своим, над белым ее лицом высоко взметнулись волосы.