С тех пор и фурункулы у меня.
Плакал ночью, вспомнив это.
12 ночью.
И опять плак. К чему эта слабость и мерзость ночью.
1918 года 13 февраля на рассвете в Гореловке.
Могу себя поздравить: я без укола уже четырнадцать часов! Четырнадцать! Это немыслимая цифра. Светает мутно и беловато. Сейчас я буду совсем здоров.
По зрелому размышлению: Бомгард не нужен мне, и не нужен никто. Позорно было бы хоть минуту длить свою жизнь. Такую — нет, нельзя. Лекарство у меня под рукой. Как я раньше не догадался?
Ну-с, приступаем. Я никому ничего не должен. Погубил я только себя. И Анну. Что же я могу сделать?
Время залечит, как пела Амнер. С ней, конечно, просто и легко.
Тетрадь Бомгарду. Все…»
На рассвете 14-го февраля 1918 года в далеком маленьком городке я прочитал эти записи Сергея Полякова. И здесь они полностью, без всяких каких бы то ни было изменений. Я не психиатр, с уверенностью не могу сказать, поучительны ли, нужны ли? По-моему, нужны.
Теперь, когда прошло десять лет, жалость и страх, вызванные записями, конечно, ушли. Это естественно, но, перечитав эти записки теперь, когда тело Полякова давно истлело, а память о нем совершенно исчезла, я сохранил к ним интерес. Может быть, они нужны? Беру на себя смелость решить это утвердительно. Анна К. умерла в 1922 г. от сыпного тифа и на том же участке, где работала. Амнерис — первая жена Полякова — за границей. И не вернется.
Могу ли я печатать записки, подаренные мне?
Могу. Печатаю. Доктор Бомгард.
1927 г. Осень.
Комментарии (В. И. Лосев)
Впервые — Медицинский работник. 1927. № 45—47. 9, 17 и 23 декабря. Датировано автором в конце повести: «1927 г. Осень». Редакционное пояснение: «Михаил Булгаков известен нашим читателям как автор рассказов участкового врача, печатавшихся в „Медицинском работнике“».
Рукопись повести пока не найдена.
Печатается по тексту журнальной публикации.
‹Несомненную ценность в условиях почти полного отсутствия других источников представляют воспоминания Татьяны Николаевны Лаппа (1892—1982), первой жены писателя, которая находилась рядом с Булгаковым в селе Никольском и в Вязьме с сентября 1916 по февраль 1918 г. Ее воспоминания отрывочны, иногда несколько противоречивы (быть может, потому, что интервью у нее брали разные люди и в разные годы), но в целом, как показывают исследования, они достаточно объективны. Так вот, она вспоминала: «Когда мы после Никольского попали в Вязьму, Михаил начал регулярно по ночам писать. Сначала я думала, что он пишет пространные письма к своим родным и друзьям в Киев и Москву. Я осторожно спросила, чем он там занимается, на это он постарался ответить уклончиво и ничего не сказал. А когда я стала настаивать на том, чтобы он поделился со мною, Михаил ответил приблизительно так: „Я пишу рассказ об одном враче, который болен. А так как ты человек слишком впечатлительный, то, когда я прочту это, в твою голову обязательно придет мысль, что в рассказе идет речь обо мне“. И конечно же, не стал знакомить с написанным, несмотря на то что я очень просила и обещала все там понять правильно. Название же этого рассказа запомнила: „Зеленый змий“» (Запись А. П. Кончаковского. Рукопись).
В этих воспоминаниях все вроде бы логично, за исключением, быть может, названия рассказа. Ведь речь идет, скорее, о сочинении, которое сам Булгаков называл «Недугом». И по времени все совпадает, поскольку именно в Никольском Булгаков вынужден был прибегнуть к морфию, заболев острой формой дифтерита (спасая ребенка, он отсасывал из его носоглотки образовавшуюся пленку, но сам при этом заразился), а в Вязьме его страдания стали почти невыносимыми. И ночная его работа была, видимо, связана с фиксацией наблюдений над самим собою. Поэтому-то он и страшился прочитать жене написанное.›
* * *
‹…› Рассказ-повесть «Морфий», разумеется, теснейшим образом связан с «Записками юного врача» (прежде всего с рассказом «Звездная сыпь»), и его можно рассматривать как продолжение «Записок». Но он в то же время имеет свой особый стержень и свой нравственный смысл.
Булгаков одержал величайшую победу над коварнейшим и тягчайшим недугом и уже тем самым может быть поставлен в ряд выдающихся личностей, способных преодолеть непреодолимое. Он это понимал гораздо яснее, чем его ближайшие родственники, которые стремились любыми способами скрыть то, что не нужно было скрывать. Публикуя «Морфий», Булгаков проявил высочайшую сознательность, ибо с точки зрения житейской, в худшем смысле этого слова, ему лучше было об этом молчать. Но Булгаков в данном случае думал не о себе (он уже одержал славную победу), а о тех несчастных, кому суждено будет вкусить яду и кому вряд ли удастся преодолеть ужаснейший недуг. Он стремился предупредить тех, кто мог вступить на этот гибельный путь. Рассказ «Морфий» своей пронзительной правдой, достигнутой благодаря личному опыту, несет такой заряд назидательной силы, какой вряд ли до этого встречался в художественной литературе.
Необходимо также отметить, что повесть «Морфий», благодаря зигзагам и казусам современной русской истории, стала самым актуальным сочинением Булгакова. Ибо воистину неисчислимы полчища современных искателей неизведанного, таинственного и ранее запрещенного плода со знаком «S»! Явление это, наряду с дополняющим его всеобъемлющим пьянством и духовным растлением на фоне всевозрастающего невежества и сплошной деградации населения, может стать уже в ближайшие годы гибельным для России. И если существуют силы, способные предотвратить окончательный уход России в небытие, то среди прочих мер нравственного воздействия нужно использовать и художественный дар великого писателя, победившего искуснейшего и коварнейшего соблазнителя.
* * *
Важно отметить, что Булгаков стал морфинистом не по собственной прихоти или по «любознательности», а по стечению обстоятельств, причем обстоятельств трагических, когда молодой врач спасал жизнь умирающему ребенку. Вот что об этом пишет Т. Н. Лаппа: «Как-то, когда мы жили в Никольском, привезли мальчика, больного дифтеритом. Михаил осмотрел его и решил отсосать пленки трубкой. Ему показалось, что при этом кое-что попало и ему. Тогда он решил ввести себе противодифтеритную сыворотку. Начался у него страшный зуд, который долго не прекращался, и Михаил попросил ввести ему морфий. После принятия морфия ему стало легче, и он, боясь повторения зуда, попросил повторить инъекцию. Так постепенно он стал привыкать к морфию…» (Запись А. П. Кончаковского).
Булгаков беспощаден в описании болезни. Но следует, конечно, иметь в виду, что свою повесть он начинал в 1916 г., еще малоискушенным в литературе молодым человеком, а сдавал ее в печать спустя одиннадцать лет, будучи уже зрелым мастером. Более того, создание повести начиналось в одном государстве, а заканчивалось в другом, в корне отличавшемся от первого. В связи с этим, разумеется, могли произойти изменения как в структуре повествования, так и в самом его содержании. Заметно, например, отсутствие (почти полное) в повествовании политических событий (они только обозначаются), хотя в письмах своих Булгаков выражает весьма определенно свое отношение к свершимся в России революциям (Февральской и Октябрьской) — крайне негативное.
Рассказ-повесть «Морфий» долгие годы не был известен читателю. Он не вошел в состав опубликованных в 1963 г. «Записок юного врача», как, впрочем, и в 1966 г. О причинах этого можно судить по дневниковой записи Е. С. Булгаковой от 26 мая 1967 г.: «Звонил Шварц Ан. Леон. — стесняясь сообщил, что „Морфий“ не пойдет в журнале „Наука и химия“ (или вроде этого). Я сказала, что мне наплевать, я даже рада этому — и это чистая правда,— они так обкорнали рассказ, что лучше пусть не выходит. Я тогда сама сказала редакторам, что мне неинтересно в таком виде выпускать рассказ».
И только в 1978 г., опять-таки в урезанном виде, «Морфий» появился в «Литературной России» (№ 19).
…перенесла с глухого участка в уездный город.— Восторг Булгакова в связи с переездом в Вязьму (20 сентября 1917 г.) не разделяла Т. Н. Лаппа, ибо все ее мысли были направлены к одному — болезни мужа. Вот позднейшие воспоминания, записанные Л. Паршиным незадолго перед ее смертью: «Вязьма — такой захолустный город. Дали нам там комнату. Как только проснулись — „иди ищи аптеку“. Я пошла, нашла аптеку, приношу ему. Кончилось это — опять надо. Очень быстро он его использовал. Ну, печать у него есть — „иди в другую аптеку, ищи“. И вот я в Вязьме так искала, где-то на краю города еще аптека какая-то. Чуть ли не три часа ходила. А он прямо на улице стоит, меня ждет. Он тогда такой страшный был… Вот, помните, его снимок перед смертью? Вот такое у него лицо было. Такой он был жалкий, такой несчастный. И одно меня просил: „Ты только не отдавай меня в больницу“. Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала… Хотела все бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он,— „Как же я его оставлю? Кому он нужен?“ Да, это ужасная полоса была…» (Паршин Л. Указ. соч.)