— Вы могли бы поставить кресты на пустых могилах, — добавляет Георг. — Тогда бы о надругательстве и речи быть не могло.
— Все равно это была бы подделка, и она могла бы еще обнаружиться, — возражает Оскар. — Ну, скажем, сболтнули бы могильщики. А тогда что? Да и потом — поддельный генерал? — Его как бы всего передернуло. — Кайзер, без сомнения, знал всех своих генералов.
Мы этого не уточняем. Оскар тоже.
— И знаете, что тут было самое смешное? — спрашивает Оскар.
Мы молчим. Вопрос явно риторический и не требует ответа.
— За день до посещения стало известно, что все отменяется. Его величество вообще не приедет. А мы посадили целое море примул и нарциссов.
— Ну, и что же дальше, вернули вы друг другу покойников, которыми обменялись? — спросил Георг.
— Это была бы слишком большая возня. Да и в бумагах уже все изменили. И родным послали извещения о том, что их покойники переселены. Такие вещи происходили довольно часто. Попадет кладбище в зону огня, и потом начинай все с начала. В бешенстве был только комендант третьего кладбища. Он даже попытался вломиться ко мне со своим шофером, чтобы отобрать ящики с водкой. Но я уже давно их хорошенечко припрятал. В пустой могиле. — Оскар зевнул. — Да, славное было время! В моем ведении находилось несколько тысяч могил. А сейчас… — он вытаскивает из кармана бумажку, — два надгробных камня средней величины с мраморными досками, и, увы, это все, господин Кроль.
Я прохожу темнеющим больничным садом. Изабелла после долгого перерыва сегодня вечером опять пошла в церковь. Я ищу ее, но не могу найти. Зато встречаю Бодендика, от него пахнет ладаном и сигарами.
— Кто вы в данное время? — спрашивает он. — Атеист, буддист, скептик или уже вступили на путь, ведущий обратно к Богу?
— Каждый неизменно находится на пути к Богу, — устав от борьбы, отвечаю я. — Весь вопрос в том, что человек под этим разумеет.
— Браво, — отвечает Бодендик. — Впрочем, вас ищет Вернике. Почему, собственно, вы так яростно противитесь столь простому чувству, как вера?
— Потому, что на небе больше радости об одном борющемся скептике, чем о девяноста девяти викариях, которые с детства поют осанну, — заявляю я.
Бодендик ухмыляется. Спорить с ним мне не хочется. Я вспоминаю о его подвигах в кустах возле церкви Святой Марии.
— Когда я увижу вас в исповедальне? — спрашивает он.
— Тогда же, когда и двух грешников, пойманных вами за церковью.
Он смущен.
— Значит, вы осведомлены об этом? Нет, не тогда. Вы придете добровольно! И не ждите слишком долго.
Я ничего не отвечаю, и мы сердечно прощаемся. Иду к Вернике, и осенние листья носятся в воздухе, точно летучие мыши. Всюду пахнет землею и осенью. Куда же делось лето? — думаю я. Кажется, будто его и не было.
Вернике откладывает в сторону пачку бумаг.
— Вы видели фрейлейн Терговен? — спрашивает он.
— В церкви. А так — нет.
Он кивает.
— Можете пока о ней больше не заботиться.
— Отлично, — говорю я. — Какие будут дальнейшие приказания?
— Не говорите глупостей! Это не приказания. Я делаю для своих больных то, что считаю нужным. — Он внимательно смотрит на меня. — Да вы уж не влюбились ли?
— Влюбился? В кого же?
— В фрейлейн Терговен. В кого же еще? Ведь она прехорошенькая, черт побери! О такой возможности я во всей этой истории и не подумал!
— Я тоже. Но в какой же истории?
— Ну тогда все в порядке. — Он смеется. — А кроме того, это было бы для вас отнюдь не вредно.
— Вот как? — отвечаю я. — До сих пор я полагал, что только Бодендик выступает здесь в роли заместителя Господа Бога. А теперь, оказывается, еще и вы. И вам точно известно, что вредно и что нет? Да?
Вернике молчит.
— Значит, все-таки, — замечает он через мгновение. — Ну что ж! Жаль, что я иной раз не мог вас подслушать. Именно вас! Вот уж, верно, были идиотские диалоги! Возьмите сигару. Вы заметили, что уже осень?
— Да, — отзываюсь я. — Насчет осени я могу с вами согласиться.
Вернике протягивает мне ящик с сигарами. Я беру одну, так как не желаю слышать разговоров о том, что, отказываясь, только расписываюсь в своей влюбленности. Я чувствую себя вдруг таким несчастным, что тошнит от тоски. Однако я закуриваю сигару.
— Я, как видно, должен вам все же дать некоторые объяснения, — говорит Вернике. — Мамаша! Она опять пробыла тут два вечера. Наконец-то судьба сломила ее. Ситуация такова; муж рано умер, осталась вдова, молодая, красивая; друг дома, в которого, видимо, давно и отчаянно втюрилась и дочь; мать и друг ведут себя неосторожно, дочь ревнует, застает их в весьма интимную минуту, может быть, уже давно выслеживала их, вы понимаете?
— Нет, — отвечаю я. Все это мне так же противно, как вонючая сигара Вернике.
— Значит, вот начало, — со смаком продолжает Вернике. — Отсюда ненависть дочери, отвращение, комплекс, поиски спасения в раздвоении личности, в том именно типе раздвоения, при котором избегают всякой реальности и живут в мире грез. Мамаша вдобавок выходит замуж за друга дома, наступает катастрофа. Теперь вам понятно?
— Нет.
— Ведь это же так просто, — нетерпеливо говорит Вернике. — Было очень трудно добраться до первопричины, но теперь… — Он потирает руки. — Да еще, к счастью, второго мужа матери, бывшего друга дома, его звали Ральф или Рудольф, что-то в этом роде, — уже нет в живых и он не блокирует сознания. Скончался три месяца назад, за две недели до этого попал в автомобильную катастрофу, — словом, мертв, следовательно, причина заболевания устранена, путь свободен; ну теперь-то вы наконец сообразили, что к чему?
— Да, — отвечаю я, и мне хочется запихать в глотку этому веселому исследователю тряпку с хлороформом.
— Вот видите! Сейчас весь вопрос в том, как все это разрешится. Мать, которая вдруг перестает быть соперницей, тщательно подготовленная встреча, — я уже целую неделю внушаю матери… и все отлично наладится. Вы же видели, сегодня вечером фрейлейн Терговен опять была у вечерни…
— И вы считаете, что вернули ее церкви? Именно вы, атеист, а не Бодендик?
— Вздор! — восклицает Вернике, несколько раздраженный моим тупоумием. — Дело же вовсе не в этом! Я хочу сказать, что она становится менее замкнутой, более свободной, — разве и вы не заметили, когда были здесь в последний раз?
— Да, заметил.
— Вот видите! — Вернике снова потирает руки. — После первого сильного шока это же очень радостное явление…
— А шок тоже один из необходимых моментов в вашем способе лечения?
Я вспоминаю состояние Изабеллы, которая сидит в своей комнате.
— Поздравляю, — говорю я.
Вернике настолько занят успехами своего метода, что не замечает иронии.
— После первой же беглой встречи с матерью и соответствующей обработки все, разумеется, опять вернулось; но это и входило в мои намерения — и с тех пор я стал питать большие надежды. Вы сами понимаете, теперь мне не нужно ничего, что могло бы отвлечь…
— Понимаю. Нужен не я.
Вернике кивает.
— Я знал, что вы поймете! В вас тоже ведь есть некоторая любознательность исследователя. Какое-то время вы были очень полезны, но теперь… да что это с вами? Вам слишком жарко?
— Сигара. Слишком крепкая.
— Напротив, — возражает неутомимый исследователь. — У этих бразильских только вид такой, а на самом деле легче не бывает.
Как сказать, думаю я и откладываю это курево в сторону.
— Человеческий мозг! — восклицает Вернике почти мечтательно. Раньше мне хотелось стать матросом, путешественником, исследователем первобытного леса — смешно! А ведь величайшие приключения таятся здесь! — И он стучит себя по лбу. — Мне кажется, я и раньше вам это говорил!
— Да, — отвечаю я, — и не раз.
Зеленая скорлупа каштанов шуршит под ногами. Влюблен, как мальчишка, как идиот, думаю я; что тут способен понять такой вот обожатель фактов? Если бы все было так просто! Я выхожу за ворота и почти сталкиваюсь с женщиной, идущей мне навстречу. На ней меховое манто, и она, видимо, не принадлежит к персоналу лечебницы. В темноте я вижу лишь бледное, точно стертое лицо, и меня обдает струёй духов.
— Кто эта женщина? — спрашиваю я сторожа.
— Какая-то дама к доктору Вернике. Она уже не в первый раз приходит сюда. Кажется, у нее тут больная.
Мать, думаю я, и все же надеюсь, что это не она. Я останавливаюсь и издали смотрю на здание лечебницы. Мной овладевает ярость, гнев за то, что я оказался в смешном положении, потом они сменяются убогой жалостью к себе, а в конце концов остается только ощущение беспомощности. Я прислоняюсь к каштану, ощущаю прохладу его ствола и уже не знаю, чего хочу и чего желаю.
Иду дальше, и постепенно мне становится легче. Пусть они говорят, Изабелла, думаю я, пусть смеются над нами, пусть считают идиотами. Ты, сладостная, любимая, жизнь моя, создание вольное и летящее, но ступающее уверенно там, где другие тонут, и парящее там, где другие топают чугунными сапожищами, ты, запутавшаяся в паутине и изранившая себя о границы, которых другие даже не замечают, — зачем люди пристают к тебе? Зачем они так жадно стремятся вернуть тебя обратно в наш мир, почему не оставляют тебе твое мотыльковое бытие по ту сторону всякой причины и следствия, времени и смерти? Что это, ревность? Или полное непонимание? А может быть, Вернике прав, утверждая, что он должен спасти тебя, пока тебе не станет хуже, — спасти от безыменных страхов, которые предстояли тебе, еще более сильные, чем вызванные в твоей душе им самим, спасти от жабьего угасания в сумеречном тупоумии? Но уверен ли он, что это в его силах? Уверен ли, что как раз этими попытками спасения не погубит тебя окончательно или толкнет раньше времени к тому, от чего хотел бы спасти? Кто знает? И что этот горе-исследователь, этот собиратель бабочек знает о полете, о ветре, об опасностях и восторгах дней и ночей вне пространства и времени? Разве он провидит будущее? Разве он пил луну? Разве слышал, как кричат растения? Он смеется над этим! Для него все это только реакция, отвлекающая от воспоминаний о грубом, животном эпизоде, свидетельницей которого была его пациентка! Разве он бог и знает наверное то, что должно произойти? Много ли он знал обо мне? Что мне было бы полезно слегка влюбиться? А что я сам знаю на этот счет? Вот чувство мое прорвалось и льется потоком, и нет ему конца, а я разве мог ожидать, что так будет? Разве можно так предаться другому человеку? И я сам все вновь не отстранял от себя это чувство — еще в те недавние дни, которые теперь горят на горизонте, как недосягаемый закат? Впрочем, зачем я жалуюсь? Чего боюсь? Ведь все может еще наладиться, Изабелла будет здорова и…