Это он в последний раз продал вместо меня. Я – нечто, про него этого не скажешь, он только молния, быстрый, современный человек. Но молния сама по себе бесплодна. Возьмем вас, обитателей Селланро: вы смотрите каждый день на какую-нибудь синюю скалу, это не выдуманные вещи, это древние скалы, они стоят, глубоко зарытые в прошлое; но для вас они – товарищи. Вы живете вместе с землей и небом и составляете с ними одно, составляете одно с этой ширью и неподвижностью. Вам не нужен меч в руку, вы проходите жизнь с пустыми руками и обнаженной головой среди великой ласки. Смотри, вот природа, она твоя и всех твоих! Человек и природа не палят друг в друга из пушек, они воздают друг другу должное, не конкурируют, не состязаются ни в чем, они следуют друг за другом. Среди всего этого вращаетесь вы, обитатели Селланро, и существуете. Скалы, лес, болота, луга, небо и звезды – о, это не бедно и не отмерено, это беспредельно. Послушай меня, Сиверт: будь доволен! У вас есть все, чем жить, ради чего жить, все, во что верить; вы рождаетесь и производите, вы необходимы на земле. Вы поддерживаете жизнь.
Из поколения в поколение вы живете в неустанном строительстве, и когда вы умираете, на ваше место заступают новые строители. Вот это-то подразумевается под вечной жизнью. Что жизнь в простом и правильном положении по отношению ко всему. Что вы за это имеете? Никто не дергает вас и не командует вами, вы имеете покой и авторитет, вы окружены великой лаской. Вот что вы за это имеете. Вы лежите у груди, играете теплой материнской рукой и сосете. Я думаю о твоем отце, он один из тридцати двух тысяч. Что такое многие другие? Я – кое-что, я – туман, я здесь и там, я плаваю, иногда я – дождь на пересохшую почву. А другие? Мой сын – молния, которая – ничто, он – бесплодное сверканье, он может действовать. Мой сын – тип нашего века, он искренно верит в то, чему век научил его, в то, чему научили его евреи и янки; я на все это качаю головою. Но во мне нет ничего загадочного, только в своей семье я – туман. Там я сижу и качаю головой.
Дело в том: мне не дано способностей для нераскаянного поведения. Будь у меня эта способность, я и сам мог бы быть молнией. Теперь я – туман.
Вдруг Гейслер словно опять приходит в себя и спрашивает:
– Вы поставили сенной сарай над скотным двором?
– Да. А отец построил новую избу.
– Еще избу?
– Он говорит, на случай, если кто приедет, на случай, говорит, если приедет Гейслер.
Гейслер думает и решает: – В таком случае, я непременно приду. Да, приду, так и скажи отцу. Но у меня так много дел. Вот я приехал сюда и сказал инженеру: – Передайте от меня господам в Швеции, что я – их покупатель!
Увидим, что из этого выйдет. Мне-то ведь все равно, я не тороплюсь. Но посмотрел бы ты на инженера: он работал здесь, возился с людьми и с лошадьми, с деньгами, с машинами, с разорением, был убежден, что делает настоящее дело. Чем больше камней он превратит в деньги, тем лучше; он думает, что делает этим нечто весьма почтенное, доставляет деньги селу, деньги стране; гибель подходит к ним все ближе и ближе, а он не понимает положения; стране нужны не деньги, у страны денег более, чем достаточно; чего мало, так это таких людей, как твой отец. Подумать только – превратить средство в цель и гордиться этим! Они больны и безумны, они не работают, они не знают плуга, знают только игральные кости. Разве они достойны уважения, разве они не изводят себя своим безумием? Посмотри на них, ведь они ставят на карту все! Ошибка только в том, что игра вовсе не задор, она даже не мужество, она ужас. Знаешь, что такое игра? Это страх, когда лоб холодеет от пота, вот что это такое. Ошибка в том, что они не хотят идти в такт с жизнью, а хотят идти скорее ее, они несутся, вламываются в жизнь, как клинья. Но тут бока их говорят – стоп, что-то трещит, ищи лекарство, остановись, бока! А жизнь давит их, вежливо, но решительно. И тут начинаются жалобы на жизнь, ожесточение против жизни! Каждому свое; у одних, пожалуй, есть причины жаловаться, у других нет, но никто не должен бы злобствовать на жизнь. Не надо быть строгим, справедливым и жестоким к жизни, надо быть милосердным к ней и брать ее под свою защиту: надо помнить, с какими игроками приходится возиться жизни!
Гейслер смолкает на минуту, потом говорит: – Ну, да пусть будет, как будет! – Он, видимо, устал, начинает зевать. – Ты идешь вниз? – спрашивает он.
– Да.
– Ну, торопиться некуда. За тобой еще большая прогулка по скалам, помнишь, Сиверт? Я все помню. Я помню себя полутора-годовалым мальчонкой: я стоял и качался на помосте у сенного сарая в поместье Гармо в Ломе и чувствовал определенный запах. Я и сейчас чувствую этот запах. Ну, да и это все равно; но мы могли бы пройтись сейчас по скалам, не будь у тебя этого мешка. Что у тебя в мешке?
– Товары. Это Андресен понес их продавать.
– Стало быть, – я человек, знающий, как надо поступать, но так не поступающий, – говорит Гейслер. – Это надо понимать буквально. Я – туман.
Вот на днях я, может, куплю эту скалу, это не невозможно; но и в таком случае я не стану смотреть в небо и говорить: воздушная дорога! Южная Америка! Это для игроков. Здешний народ думает, что я, должно быть, сам дьявол, раз я знал, что здесь будет крах. Но тут нет ничего таинственного, все очень просто: новые залежи меди в монтане. Янки игроки похитрее нас, они забивают нас конкуренцией в Южной Америке; наша руда слишком бедна. Мой сын – молния, он получил сообщение, и я приплыл сюда. Вот как это просто. Я опередил шведских господ на несколько часов, вот и все.
Гейслер опять зевает и говорит: – Если тебе надо вниз, – пойдем!
Они идут вниз, Гейслер плетется сзади и раскис. Караван остановился у пристани, веселый Фредрик Стрем дразнит Аронсена во всю:
– У меня вышел весь табак, есть у вас табак?
– Вот я дам тебе табаку! – отвечает Аронсен. Фредрик смеется и утешает его: – Да вы не огорчайтесь так, не принимайте так близко к сердцу, Аронсен!
Мы только продадим у вас на глазах эти товары, а потом уйдем домой.
– Пойди, вымой свою харю! – озлобленно кричит Аронсен.
– Ха-ха-ха, зачем же вы подпрыгиваете так некрасиво, вы должны стоять, как на картине!
Гейслер устал, ужасно устал, даже темное пенсне не помогает, глаза его смыкаются от яркого весеннего света:
– Прощай, Сиверт! – внезапно говорит он. – Нет, мне все-таки не удастся в этот раз побывать в Селланро, скажи отцу: у меня столько хлопот. Но я приеду попозже!
Аронсен плюет ему вслед и повторяет:
– Его бы следовало пристрелить!..
В три дня караван распродает свои мешки и по хорошей цене. Дело оказалось блестящим. У людей в селе еще осталось много денег после краха, и они всячески старались поскорее спустить их; им понадобились даже птички на проволоке, они поставили их на комоде в горнице; накупили и красивых ножей, разрезать календари. Аронсен неистовствовал:
– Как будто у меня нет точно таких же великолепных вещей в лавке!
Торговец Аронсен переживал страшные муки, ему следовало бы хорошенько последить за этими разносчиками, но они разделились и пошли в село поодиночке, и он разрывался на части, бегая за всеми троими. И вот он сначала бросил Фредрика Стрема, который был всех неприятнее на язык, потом Сиверта, потому что тот никогда не отвечал ни слова, а только продавал; Аронсен решил сопровождать своего бывшего доверенного и бороться против него в избах. Но доверенный Андресен отлично знал своего бывшего хозяина и его неосведомленность по части торговли и запрещенных товаров.
– А, так, значит, английские катушечные нитки не запрещены? – спросил Аронсен, притворяясь знатоком.
– Как же, – ответил Андресен. – Но я и не принес сюда катушек, их я могу продать на равнине. У меня нет ни одной катушки ниток, посмотрите сами.
– Ладно уж. Но ты видишь, я знаю, что запрещено, а что нет, не тебе меня учить!
Аронсен выдержал один день, потом бросил и Андресена и ушел домой.
Разносчики остались без надзора.
А дело шло великолепно. Это было в те дни, когда женщины носили локоны, и доверенный Андресен оказался великим мастером продавать локоны, он в одну минуту мог продать белокурые локоны черноволосым девушкам и только жалел, что у него не было локонов посветлее, седых, потому что те ценились всего дороже. Каждый вечер приятели сходились на условленном месте, делились сообщениями и пополняли, занимая друг у друга, запасы товаров; потом Андресен присаживался с напильником и вычищал германскую фабричную марку с охотничьего рога или соскабливал клеймо «Фабер» с пеналов. Андресен был мастер на все руки.
Зато Сиверт оказался не на высоте. Не то, чтобы он ленился или не сбывал товары, нет, он продавал больше всех, но выручал слишком мало денег.
– Ты мало разговариваешь, – сказал Андресеи.
Нет, Сиверт не болтал, как за язык повешенный; он был хуторянин, скуп на слова и спокоен. О чем было болтать? Кроме того, Сиверту хотелось отделаться к празднику и попасть домой, там ждали полевые работы.