Один говорил: «Но я знаю, что этого не может быть», — а другой говорил: «А я знаю, что может, и докажу это».
Для успокоения души Вильтон счел необходимым отправиться в город до обеда, т. е. сделать сорок миль, и привезти жука. Тут-то и произошли события, имевшие несчастные последствия. Так как станция Эмберли Ройяль находилась на расстоянии пяти миль, а для того чтобы запрячь лошадей, нужно известное время, то Вильтон приказал Говарду, безупречному дворецкому, дать следующему поезду сигнал, чтобы остановить его. Говард, человек более находчивый, чем думал его господин, взял красный флаг и яростно замахал им навстречу первому поезду, спускавшемуся мимо лужайки. Поезд остановился.
С этого места рассказ Вильтона стал сбивчив. По-видимому, он намеревался войти в этот страшно разгневанный экспресс, а кондуктор удерживал его с большей или меньшей силой — в сущности, выбросил его из окна запертого купе. Вильтон, должно быть, сильно ударился о песочную насыпь. Он сознался, что в результате произошла драка на полотне железной дороги, во время которой он потерял шляпу, наконец, его втащили в кондукторское отделение и усадили. Он задыхался.
Он предложил денег кондуктору и очень глупо объяснил все, не назвав только своей фамилии. Он не сделал этого, так как воображению его представлялись напечатанные большими буквами заголовки статей в нью-йоркских газетах, а он отлично знал, что сын Мертона Серджента не может ожидать милости по ту сторону океана. К изумлению Вильтона, кондуктор отказался от денег, сказав, что это дело касается Компании. Вильтон настаивал на сохранении инкогнито, и потому на конечной станции св. Ботольфа его ожидали два полисмена. Когда он выразил желание купить новую шляпу и телеграфировать своим друзьям, оба полисмена в один голос предупредили, что всякое его слово будет уликой против него, и это страшно подействовало на Вильтона.
— Они были так дьявольски вежливы, — сказал он. — Если бы они взгрели меня своими дубинками, мне было бы легче, но все время: «Потрудитесь пройти сюда, сэр», да: «Подымитесь по этой лестнице, сэр», пока не посадили меня в тюрьму, посадили, словно простого пьяницу, и мне пришлось просидеть целую ночь в какой-то дыре, в карцере.
— Это все произошло оттого, что вы не назвали своей фамилии и не телеграфировали своему адвокату, — ответил я. — К чему вас приговорили?
— Сорок шиллингов или месяц тюрьмы, — быстро сказал Вильтон. — Это было на следующее утро, ясное и раннее. Они покончили с нами в три минуты. Девушка в розовой шляпке — ее привели в три часа утра — приговорена к десяти дням. Мне, кажется, посчастливилось. Должно быть, я отбил у сторожа весь его разум. Он сказал старому селезню на судейском месте, что я говорил ему, будто я сержант армии и собираю жуков на железнодорожном пути. Так всегда бывает, когда пробуешь объяснить что-нибудь англичанину.
— А вы?
— О, я ничего не говорил. Мне хотелось одного — уйти оттуда. Я заплатил штраф, купил новую шляпу и вернулся сюда на следующее утро раньше полудня. В доме было много народу, я сказал, что меня задержали против воли, и тогда они все вдруг стали вспоминать, что они обещались быть в других местах, Гакман, должно быть, видел драку на полотне и рассказал об этом. Я думаю, что они подумали: «Это совершенно по-американски», — черт бы их побрал! В первый раз в жизни я остановил поезд и никогда бы этого не сделал, не будь замешан жук. Их старым поездам не мешает иногда небольшая остановка.
— Ну, теперь все прошло, — сказал я, еле сдерживая смех. — И ваше имя не попало в газеты. Все же это несколько по-английски.
— Прошло! — яростно проворчал Вильтон. — Только началось! Неприятность с кондуктором представляла собой обыкновенное нападение — простое уголовное дело. Остановка поезда оказывается делом гражданским, а это совсем другое. Теперь меня преследуют за это!
— Кто?
— Да Большая Бухонианская дорога. В суде был человек, присланный от Компании, чтобы следить за ходом дела. Я сказал ему свою фамилию в укромном уголке, прежде чем купил шляпу, и… пойдемте-ка обедать, потом я покажу вам результаты этого разговора.
Рассказ о том, что ему пришлось вытерпеть, привел Вильтона в очень раздраженное состояние духа, и не думаю, чтобы мой разговор мог успокоить его. Во время обеда я, словно одержимый каким-то чисто дьявольским злорадством, с любовным упорством распространялся о некоторых запахах и звуках Нью-Йорка, воспоминание о которых особенно волнует душу тамошнего уроженца, находящегося за границей.
Вильтон стал расспрашивать о своих прежних товарищах — членах различных клубов, владельцах рек, «ранчо» и судов, на которых плавают в свободное время, королей мясной биржи, железнодорожных, керосиновых и пшеничных. Когда подали зеленую мятную настойку, я дал ему особенно маслянистую отвратительную сигару из тех, которые продаются в освещенном электричеством, украшенном мозаикой и дорогими изображениями обнаженных фигур буфете Пандемониума. Вильтон жевал конец сигары несколько минут, прежде чем зажечь ее.
Дворецкий оставил нас одних, камин в столовой с дубовыми панелями начал дымить.
— Вот и это! — сказал он, яростно вороша угли, и я понял, что он хотел сказать. Нельзя устроить паровое отопление в домах, где жила королева Елизавета.
Ровный шум ночного поезда, мчавшегося вниз в долину, напомнил мне о деле.
— Ну, так что же насчет Большой Бухонианской? — спросил я.
— Пойдемте в мой кабинет. Вот и все — пока.
То была кучка писем цвета зельтерского порошка, дюймов девяти в длину, имевшая очень деловой вид.
— Можете просмотреть это, — сказал Вильтон. — Я мог бы взять стул и красный флаг, пойти в Гайд-Парк и наговорить самых ужасных вещей про вашу королеву, проповедовать какую угодно анархию, и никто не обратил бы на это внимания. Полиция — черт бы ее побрал! — защитила бы меня, если бы я своей выходкой навлек на себя неприятность. Но за такой пустяк, что я махнул флагом и остановил маленький грязный скрипучий поезд, проходящий к тому же по моей собственной земле, на меня обрушивается вся британская конституция, словно я бросил бомбу! Я не понимаю этого.
— Не более понимает и Британская Бухонианская дорога, по-видимому. — Я перелистывал письма. — Вот начальник движения пишет, что совершенно непонятно, как кто-либо мог… — Боже мой, Вильтон, да вы действительно сделали это!
Я хихикнул, продолжая чтение.
— Что тут смешного? — спросил хозяин.
— Кажется, что вы или Говард за вас остановили северный поезд, идущий на юг в три часа сорок?
— Еще бы мне не знать этого! Они все набросились на меня, начиная с машиниста.
— Но ведь это поезд, идущий в три сорок, — «Индуна». Ведь вы, конечно, слышали об «Индуне» Большой Бухонианской дороги?
— Как я могу, черт возьми, отличить один поезд от другого? Они идут почти через каждые две минуты?
— Совершенно верно. Но ведь это была «Индуна», «единственный» поезд по всей линии. Он был пущен в начале шестидесятых годов и никогда не был остановлен.
— Я знаю! Со времен пришествия Вильгельма Завоевателя или с того времени, когда король Карл прятался в его топке. Вы такой же, как все британцы. Если он ходил без остановки столько времени, то пора было остановить его раза два.
Американец стал ясно проглядывать в Вильтоне, его маленькие руки с тонкими кистями беспокойно двигались.
— Предположим, что вы остановили бы имперский экспресс или западный циклон?
— Предполагаю. Я знаю Отиса Гарвея — или знал прежде. Я послал бы ему телеграмму, и он понял бы, что со мной произошла свинская штука. Это я говорил и здешней ископаемой британской компании.
— Так вы отвечали на эти письма, не посоветовавшись с адвокатом?
— Конечно, отвечал.
— О, моя благословенная страна! Продолжайте, Вильтон.
— Я написал, что был бы очень рад видеть их председателя и объяснить ему все в трех словах, но это оказалось невозможным. По-видимому, их председатель какой-то бог. Он был слишком занят, и, ну можете прочесть сами, они потребовали объяснений. Смотритель станции Эмберли Ройяль, а он обычно пресмыкается передо мной, требовал объяснения, да поскорее. Главный инженер в св. Ботольфе требовал три или четыре объяснения, а лорд Муккамук, что смазывает локомотивы, требовал по объяснению каждый день. Я говорил им — говорил раз шестьдесят, — что остановил их святой и священный поезд, потому что хотел войти в него.
Теперь уже не оставалось никакого сомнения в национальности говорившего. Манера говорить, жестикулировать, двигаться, в которой он был так старательно выдрессирован, исчезла вместе с маской напускного хладнокровия. То был законный сын самого Молодого Народа, предшественниками которого были краснокожие индейцы. Его голос поднялся до высоких гортанных звуков людей его расы, заметных только тогда, когда они говорят под влиянием возбуждения. В его близко поставленных друг к другу глазах сменялось выражение ничем не объяснимого страха, неразумного раздражения, быстрого и бесцельного полета мыслей, ребяческой жажды немедленной мести и патетического изумления ребенка, ударявшегося головой о дурной, злой стол.