Ознакомительная версия.
Автор снабжает приложенную документацию необходимыми пояснениями. Они дополняют общую призрачную картину. Можно проследить, как многие из этих людей, отсидев небольшой тюремный срок, снова оказываются на свободе или добиваются помилования. В ту пору человеческая жизнь ничего не стоила. И они пользовались этим, равно как и словесным прикрытием: «А что мы могли сделать, ведь приказ никто не отменял». Мертвецы все равно не воскреснут. Разве не погибли наряду с другими миллионы немцев? Не лучше ли просто забыть, что произошло в это время, забыть, как кровавую сагу седой старины, когда человек еще не стал человеком по контрасту с двадцатым веком, когда человек снова перестал быть таковым?
Д-р Кемпнер вложил в свою книгу приобретенный жизненный опыт и непревзойденное знание вопроса. До прихода национал-социалистов к власти он занимал высокие посты в министерстве внутренних дел Пруссии, а после краха Третьего рейха исполнял важные обязанности на Нюрнбергском процессе, являясь на заключительном этапе главным обвинителем. Он – общепризнанный авторитет в области международного права. По приглашению генерального прокурора участвовал в переговорах по подготовке суда над Эйхманом в Израиле. Его книга отличается не только сжатостью стиля, несравненной компетентностью, объективностью и личным знанием большинства действующих в ней лиц в качестве обвиняемых или свидетелей, но и одной огромной страстью, которая никак не омрачает объективность, – страстным отношением человека к страждущему ближнему, страстным восприятием справедливости. Эта книга написана не для того, чтобы возбудить неприязнь и ненависть, а с единственной целью, которую все это еще может преследовать, – нельзя забывать пережитое, чтобы не допустить повторения. Похоже, человек прошел не столь уж долгий путь от своего «кровного» зарождения, чтобы стать рабом великих иллюзий о несокрушимости понятий справедливости и человечности.
1962Фронтальный анализ войны и мира
О книге Ганса Фрика «Брайничи, или Другая вина»[169]
Те, кто полагал, что с кончиной тысячелетнего рейха освобождение немецкой литературы произойдет моментально, как взрыв, испытали глубокое разочарование. Ничего подобного не случилось. Ни штурма, ни обвинения, ни мятежа. Тишина – и только потом, очень медленно, нерешительное, осторожное нащупывание пути к прошлому, да и там не к крайностям, не к рискованным экспериментам, а, скорее, к чему-то надежному, пусть и весьма посредственному, зато обладающему гарантией надежности.
Однако и от этого вскоре отказались; после многих лет глубочайшей неуверенности хрупкое очарование этого пути оказалось мимолетным. Теперь можно было бы предположить, что чудовищный переизбыток потрясений последних лет, когда один-единственный день мог стать материалом для целой писательской жизни, теперь насильственно пресечен, – но произошло нечто прямо противоположное: из-за того, что эти потрясения внезапно соскользнули в прошлое, они какое-то время стали казаться странно нереальными и перекроили настоящее в призрачную пустоту. Слишком много всякого стряслось в этом прошлом, чтобы слово вновь могло служить своему делу, – а там, где его возрождение произошло быстро, как это случилось при нескольких первых попытках, оно было встречено с недоверием и почти всегда казалось слишком патетичным. Оно не соответствовало духу времени; но и нового слова тоже не было. Поначалу все подвергалось сомнению. Слишком многое рухнуло – как в городах, так и в душах.
Нужно было искать новые понятия и новые слова, причем искать глубже, чем раньше, и намного осторожнее, дабы не заплутать вновь в лабиринте пестрых полуистин. Все было не так, как после Первой мировой войны. Тогда реакция на войну в драме, лирике и эпосе последовала быстро и бурно (Хазенклевер, Толлер, Леонгард Франк, Верфель, Эренштайн и др., экспрессионизм, новая живопись, хотя и в ту пору прошло еще десять лет, прежде чем хлынул поток высказываний о войне (не считая неизбежных генеральских мемуаров).
Но Вторая мировая война была другой. Она вызвала не возмущение, вопль, революцию, она была тотально проигранной войной не только потому, что рухнули наши города, а потому, что рухнули умы и души. Под самый конец она принесла еще один ужасный шок, а именно – осознание ее смысла, – не отрезвление, как в 1918 году, когда поняли, что сражаться было не за что, а во сто крат хуже – что сражались за убийц и преступников. И люди оставили после себя не опустошенное поле боя, как в 1918 году, когда на нем сохранялись еще кое-какие руины прежних понятий о чести, а скотобойню, где слепо, легковерно, неосознанно или сознательно они стали подручными мясников, чьи беззащитные жертвы исчислялись уже миллионами.
Это, а не въевшаяся в кровь и плоть боязнь высказаться, представляется мне одной из причин того, что немецкая литература молчала – слишком долго для нетерпеливого постороннего – и двинулась вперед медленно и спорадически, вернее, путем отдельных свершений. К этому добавилось еще и отсутствие примеров для подражания. Большинство крупных писателей в 1933 году эмигрировали; связь с ними оборвалась, многие в изгнании умерли, другие состарились, а когда вернулись, взаимное недоверие вскоре привело к отчужденности. Такие авторы, как Альфред Дёблин и Леонгард Франк, с трудом находили издателей, и даже Томас Манн и Карл Цукмайер вскоре предпочли остаться в Швейцарии.
Последним ощутимым обстоятельством теперь оказалось отсутствие евреев. В литературе Германии они были более важным фактором духовного равновесия, чем где бы то ни было, как борцы за демократию, свободу духа и прогресс, против провинциализма и армейского порабощения. После 1918 года евреи составляли большую часть авангардистов; теперь ощутимо не хватало их динамичности, смелости и международного размаха.
Так и случилось, что недавнее прошлое Германии многие годы не подвергалось увлеченному и масштабному рассмотрению, – рассматривались только отдельные случаи, да и то этот взгляд лишь изредка был прямой, чаще – косвенный, как бы «по касательной», или вообще дело ограничивалось молчанием. Только в последние годы появляется все больше произведений – романов, пьес и лирики, которые возвещают прорыв от стадии одиночек к открытому и бесстрашному наступлению по всему фронту.
«Брайничи, или Другая вина» сразу же доказывает необычайный талант автора. Здесь чувствуются не только мужество, энергия и решительность, но и мощная художественная хватка. Огромное достоинство книги в том, что сам подход к материалу у автора не журналистский или репортерский – если бы он был таков, она была бы одной из многих, – нет, автор смотрит на него как поэт.
Умение достичь этого при таком вопиющем материале делает книгу редкой и достойной внимания, ибо тут автор идет узкой тропинкой по краю и легко может свалиться. Очень велика опасность стать невыносимым, если не обладаешь накалом чувств и одержимостью, чтобы расплавить шлаки предрассудков и переубедить. Фрик это делает. Ему веришь и там, где он повторяется (это его первая книга), прыгает выше головы и временами вращается вокруг собственной оси. Его искренность и тайна заражают. Невольно на память приходят «Войцек» Бюхнера,[170] Дилан Томас,[171] Брендан Бехан,[172] молодой Фриц фон Унру.[173]
Текст, состоящий из отдельных эпизодов, быстрая, резкая смена атмосферы и настроения, плотное, сильное, то и дело переходящее в балладное, а зачастую почти лирическое содержание придают книге большую наглядность и красочность и в то же время создают дистанцию, необходимую для того, чтобы персонажи не производили впечатления надуманных, – они вдруг стоят перед нами как живые люди, подобные мне и тебе, и от этого становятся еще более опасными.
Понятие вины тоже сбалансированно: обвинитель так же виновен, как и те, кого он обвиняет; благодаря этому становятся возможными зеркальные отражения, в которых раскаяние и возмездие неожиданно получают светлые блики, и малая правда так же жаждет самоутвердиться, как и большая, так что даже автор в конце концов не находит никакого другого выхода, кроме саморазрушения, которое и любому другому покажется здесь едва ли не само собой разумеющимся решением. Вероятно, существует и другое движение, – но то была бы другая книга, и остается надеяться, что Фрик ее еще напишет. Он принадлежит к такой категории писателей, которых всегда было слишком мало в Германии. Его роман – весомое и захватывающее обещание.
1965Существенные и мелкие иронические моменты в моей жизни
Интервью с самим собой[174]
Вопрос: Стало быть, Крамер вовсе не ваша фамилия?
Ответ: Нет. И тем не менее эта чушь обошла весь мир, и до сих пор в нее верят.
Ознакомительная версия.