Елена Петровна любила заграничные наряды, и особенно приятны были ей те, что вызывали зависть знакомых женщин, жен высокопоставленных советских деятелей. А она, надевая невиданные среди дам текстильные раритеты, делала скромное, утомленное лицо, безразличное к суете и мишуре…
Когда Николай Викторович увидел на улице Кисловодска немецкую моторизованную разведку, его охватили тоска и смятение. Лица немецких солдат, их боевые рогатые автоматы, шлемы со свастикой казались омерзительными, невыносимыми.
Впервые, пожалуй, в жизни он провел бессонную ночь… Бог с ними, с павловским секретером и с текинскими коврами, он, видимо, поступил легкомысленно, не уехав в эвакуацию.
Ему всю ночь вспоминался товарищ детства Володя Гладецкий, ушедшей добровольцем на гражданскую войну…
Гладецкий, худой, со впалыми бледными щеками, в стареньком пальтеце, подпоясанном ремнем, прихрамывая, шел по улице в сторону вокзала, а за спиной его оставалось все, что он любил и что было так дорого ему: дом, жена, сыновья. Долгие годы не виделись они, но отголоски судьбы Гладецкого доходили до Николая Викторовича.
В эту ночь он словно видел две дороги – свою и Гладецкого. Как разны были они!
Гладецкий при царизме был исключен из последнего класса гимназии, потом был выслан, потом возвращен на родину. Когда началась война 1914 года, он был взят в армию и к концу 1915 года, после ранения, вернулся домой… И всегда его большевистская душа была сильней его житейских привязанностей, и так случалось, что все суровое, кровавое в жизни страны и народа становилось его жизнью и судьбой…
А Николай Викторович не участвовал в большевистском подполье, не подвергался преследованию со стороны полиции, не вел в атаку батальон на колчаковском фронте, не был в 1921 году, как Гладецкий, опродкомгубом, не громил с окровавленной душой, стиснув зубы, своих друзей юности, левых и правых оппозиционеров, не проводил бессонных ночей на великой уральской стройке, не мчался с докладом в ночной, залитый белым электричеством кремлевский кабинет…
Николай Викторович с помощью знакомств освободился от мобилизации в Первую Конную армию, он учился на медицинском факультете, сходил с ума по красивой Лене Ксенофонтовой, ставшей впоследствии его женой, ездил в деревню, где менял семейные шубы, пальто, отцовские охотничьи сапоги на муку, сало, мед, – поддерживал этим свою мать и старуху тетку… В романтичные годы великой бури он жил совсем не романтично – правда, иногда вместе с салом и медом он привозил из деревни самогон, и тогда устраивались при свете масляных каганцов вечеринки с пением, танцами, шарадами, поцелуями в морозных кухнях и темных прихожих, а из-за окон завешенных одеялами, слышались выстрелы, тяжелый топот сапог…
Страна жила своей жизнью, а жизнь Николая Викторовича не совпадала с грозой, бедой, трудом, войной… И случалось так, что в дни побед на фронтах и стройках его охватывало отчаянье: женщина отвергла его, а грозный, страшный народный год был для него годом света и любви…
И вот он стоял у темного окна своей комнаты и прислушивался к военному шуму – скрежету танковых гусениц, гортанным окрикам команды, вглядывался в огоньки электрических унтер-офицерских фонариков.
…За год до войны в приезжавшем в санаторий седом, морщинистом, измученном человеке, с оливковыми мешками под глазами, Николай Викторович узнал своего гимназического друга – Володю Гладецкого…
Странная это была встреча – они обрадовались и насторожились, их тянуло друг к другу и отталкивало друг от друга, они хотели откровенных разговоров и боялись этих разговоров, детское, школьное доверие вдруг возникало в них, словно вернулось время, когда они доверительно перешептывались в мужской уборной о школьных злодеяниях, и в то же время бездна лежала между Николаем Викторовичем и больным партработником.
В каждый сезон в санатории лечился какой-нибудь знаменитый человек, о чьем приезде сообщали заранее из Москвы, к чьему приезду освобождали роскошную комнату и после отъезда которого сотрудники говорили: «Это было в тот год, когда у нас жил Буденный».
В предвоенный год таким человеком был старый большевик, знаменитый академик, друг Ленина, тот самый Савва Феофилович, что в юности сочинил, сидя в каторжном централе, прекрасную революционную песню…
С ним встречался Гладецкий – они вместе гуляли и проводили вечера, а иногда, когда старику нездоровилось, им приносили обед в комнату Саввы Феофиловича.
Как– то Савва Феофилович и Гладецкий гуляли по парку, столкнулись с Николаем Викторовичем. Они присели на скамейку под кустами лавра. Николай Викторович испытывал привычное и всегда странное, томящее одновременно милое чувство, соединявшее силу первого врача санатория, имевшего право без доклада входить в любое больное вельможное сердце, и одновременно удивления оттого, что он сидит рядом с большеголовым, седым и лысым плотным стариком, чья большая белая рука много раз пожимала руку Ленина.
Гладецкий сказал:
– Ведь мы с Николаем Викторовичем товарищи по гимназии, и знаете, Савва Феофилович, у нас с ним было столкновение, связанное с вами.
Старик удивился, и Гладецкий рассказал забытый Николаем Викторовичем случай: в стародавние гимназические времена Гладецкий позвал Николая Викторовича на собрание кружка, где должны были разучиваться революционные песни. Когда Гладецкий спросил Николая Викторовича, почему он не пришел, – тот ответил, что его пригласили на именины к знакомой гимназистке. На этом, кажется, закончилась его конспиративная деятельность.
Песню эту, ставшую знаменитой, написал в тюрьме Савва Феофилович.
Старик добродушно рассмеялся, сказал:
– Года за два, говорите, до войны это было? Я в это время сидел в Варшавской цитадели.
А при очередном медицинском осмотре Николай Викторович сказал Гладецкому:
– Удивительно – у Саввы Феофиловича сердце лучше, моложе, чем у многих молодых. Чище тона!
И Гладецкий вдруг заговорил искренне, с давней гимназической доверительностью:
– Ведь он сверхчеловек, у него сверхсила! И, поверь мне, она не в том, что он вытерпел Орловский централ, и Варшавскую цитадель, и голодное подполье, и холодную якутскую ссылку, и бесштанное житье в эмиграции…
Сверхсила его в другом – она позволила ему выступить во имя революции с речью, требуя смертной казни для Бухарина, в чьей невинности он был убежден, она позволила ему изгонять из института талантливых молодых ученых только потому, что они числились в нехороших, черных списках. Думаешь, легко делать такие вещи другу Ленина? Думаешь, легко крушить жизнь детей, женщин, стариков, жалея их, в душе содрогаясь, делать великие жестокости во имя революции? Поверь мне, я это знаю по своему опыту, вот на этом и проверяется сила и бессилие души.
И вот эта предвоенная встреча вспомнилась Николаю Викторовичу в ночь прихода немцев, и он, чувствуя себя жалким и слабым, сказал своей по-прежнему молодой и удивительно красивой Елене Петровне:
– Лена, что ж мы с тобой наделали, очутились вот здесь, с немцами!
Она серьезно сказала:
– Хорошего в этом нет, понимаю. Но ничего, Коля, кто бы тут ни был – немцы, итальянцы, румыны – наше спасенье в одном – мы не хотим людям зла, тем что остаемся самими собой. Проживем…
– Но, знаешь, как-то жутко стало, вот немцы, а мы остались, собственно, из-за барахла.
Но он не рассказал жене, как Гладецкий, посмеиваясь, сообщил старому другу Ленина об именинах гимназистки, которые он предпочел собранию революционного кружка… Гимназистку звали Лена Ксенофонтова.
Елена Петровна раздраженно сказала:
– Почему ты говоришь – барахло? Ведь в этом барахле годы нашей жизни! Наш фарфор, а хрустальные бокалы – тюльпаны, и розовые океанские раковины, и ковер, ты сам говорил, что он пахнет весной, выткан из апрельских красок. Вот такие мы! Будем такими, какими прожили жизнь… Что же нам еще остается, как не любить то, что мы любим всю жизнь.
Она несколько раз ударила своей узкой, длинной и очень белой рукой по столу и упрямо приговаривала в такт ударам:
– Да, да, да, да. Вот мы такие, что же с нами делать – такие мы есть.
– Умная моя, – сказал он. Они редко говорили о своей жизни серьезно, и ее слова утешили его.
И они продолжали жить, и жизнь шла. Николая Викторовича вызвали в городскую комендатуру и предложили ему стать врачом в госпитале, где лежали раненые красноармейцы. Ему выдали хорошую карточку и Елене Петровне выдали карточку похуже – они получали хлеб, сахар, горох. У них дома были запасы сгущенного молока, топленого масла, меда, и, добавляя к немецкому пайку из своих запасов, Елена Петровна готовила сытно и довольно вкусно. Они по-прежнему пили по утрам кофе, к которому привыкли за долгие годы. Запас кофе был у них очень большой, а молочница по-прежнему носила хорошее молоко, и молоко вообще стоило не дороже, чем до прихода немцев, только деньги были другие.