Стало уже темнеть, а Петров все сидел. Ему весело было сидеть, потому что такого веселья, какое было здесь, в его квартире не было, да там едва ли даже кто был дома.
Вон за одним столом сидят шестеро. В числе их один в полушубке. Это рослый, здоровый, краснощекий и молодой мужчина. Он извозчик, возящий с мостовых сор и снег зимой, и познакомился с рабочими сегодня, потому что занял их смешными рассказами.
- А это ящо што… А вот как меня жена выстегала! - говорил он. Все хохочут.
- Как тебя жена могла выстегать?
- Могла, да и все тут. Да так, братцы вы мои, што вперед в баню не захошь! больно сладко…
Рабочие хохочут до слез и заставляют повторить, что он чувствовал во время секуции, острят и хохочут.
- Да за что же это она тебя угостила?
- Именно угостила. Видишь, какое дело-то: пьянствовал я две недели, она возьми да к старшине, а тот и задал мне порку… Славную задал…
Опять хохочут.
- Што ж ты с женою сделал?
- Чего сделаешь? Поглядел на нее сыскоса и сказал: покорно благодарим, Дарья Ивановна!
- Молодая она?
- Моложе меня… Ну, а потом взял да и уехал в Питер с обеими лошадьми.
- Хороши, стало быть, бабы.
- Дьявольское отродье… От них надо завсягды обороняться. Теперь я, если с возом еду да завижу бабу, в сторону поворачиваю.
- Боишься, штобы не выстегала!
- Заметил: непременно несчастие будет!
Но извозчик стал заговариваться, и от него скоро отстали.
К столу, за которым сидел Петров, подошел десятник, мастер, выбранный рабочими и утвержденный главными мастерами для наблюдения за порядком и рабочими и получающий за это по два рубля в рабочий день. Некоторые встали и поздоровались с ним. Петров сидел. Он не любил этого мастера. Десятник потребовал водки, стал угощать рабочих и рассказывал, как он поругался в трактире с главным мастером, Карлом Карлычем.
- Ну, от тебя этого не сбудется, потому что ты перед ним юлишь, как собака! - сказал Петров.
- Ах ты, калуской азиат! - сказал десятник.
- Я? Вот, может, ты калужский-то вор! Господа! Как он смеет так обзывать! Вы знаете, чем пахнет это слово?
Это название было, по понятиям рабочих, самое обидное. Поэтому товарищи Петрова вступились за него. Петров пересел к другому столу, начали пересаживаться и прочие.
- А! Вам Игнашко Петров лучше нравится… Погодите! - говорил десятник.
Трое остались с десятником.
- Сделай милость. Ишь разлакомился. У тебя, брат, шуба-то лисья, да душа-то крысья, а у меня шуба овечья, да душа человечья. Кто тебя спасает от Карла Карлыча? Кто за горном-то спит пьяный целый день… Сделай милость, брат! Мы допекем тебя.
- Полакомься!* Кто говорит Карлу Карлычу, што ты вышел в контору? _
* Это слово у петербургских рабочих означает все равно что - "возрадуйся". Оно употребляется как выражение обиды, оскорбления. (Прим. автора.)
- Что ты умеешь делать-то? Раз принялся на штуку колесо делать, цельный день возился и испортил, а Петров-то по шести колес в сутки делает. Полакомишься, брат, теперь! - кричали рабочие со всех сторон.
Десятник увидал, что дело плохо, и ушел. Рабочие стали ругать десятника и тех, которые сидели с ним; за этих пристало несколько человек. Началась ссора, от которой Игнатий Прокофьич ушел. Он зашел в кабак к Григорию Чубаркову, называемому попросту Гришкой.
В кабаке тоже было немало народу. Извозчик, рассказывавший в харчевне о том, как его выдрали из-за жены, был уже здесь и сидел у дверей пьяный, без шапки и полушубка, в вязаной рубашке, - и ругал своего хозяина за то, что тот взял у него на хранение тридцать рублей денег и не показывает глаз двои сутки.
- Где ж у те полушубок-то и шапка?
- На фатере оставил. Не дали товарищи, - пропьешь, говорят. Гриша! А Гриша! Дай косушечку. Поверь: тридцать рублей у Кондратья лежат.
- Поворожи! - сказал Чубарков.
- Нешто я не волх?.. Да я, братец, по-чухонски умею!
- Ишь ты какой ученый.
- То-то и есть. Да я хошь сейчас водки достану. Пойду к кабаку и скажусь, что я дворник.
- Ну? - хохотала публика.
- Скажу какому-нибудь судорабочему: зачем тут ходишь - нельзя!.. Гриша! Дай… рубашку возьми… сапоги.
- Ну, брат, ты помешался. Плохо, видно, тебя жена стегала. Ведь уж ты и так едва сидишь. Иди домой.
- Не пойду. Блазнит.
Вошел Горшков с узлом. По лицу его заметно было, что он пришел из бани. Выпивши водки, он направился домой. Петров пошел за ним.
- А я, брат Игнатий Прокофьич, давно хотел поблагодарить тебя, да все как-то не подходило случая. Уж и жильцов же ты нам поставил! Нарочно как будто привел больных. Свезли в клинику. Вот теперь девчонка у Софьи захворала. Это от них. Нехорошо, братец! - проговорил обидчиво Данило Сазоныч.
Петров побледнел. Он расспросил подробно и высказал сожаление о том, что ничего не знал раньше.
- Я-то ничего, а вот Лизка с Сонькой сердятся… Я только боюсь, не прилипчивая ли болезнь-то у них! кабы бабы не захворали!..
Петров предложил Горшкову сходить завтра во 2-й сухопутный госпиталь и выразил желание водвориться к нему. Они пошли в квартиру Горшковых. Лизавета Федосеевна высказала, вместе с сестрой, свое неудовольствие Петрову насчет жилички.
- Вы меня давно знаете. С какой стати я стану делать вам назло? А вот вы меня к себе пустите, вместо них.
- Да я не знаю… Я деньги с нее уже получила… Неловко, - сказала Лизавета Федосеевна.
- Я ей возвращу деньги.
Лизавета Федосеевна подозрительно посмотрела на Петрова и ничего не сказала.
- Ну, да ладно, переходи… Ставь, баба, самовар, а завтра мы проведаем их. Что, ты давно с ней, видно, знаком-то?
- Да так, месяца с три.
- Ишь ты, шуба овечья - душа человечья!
- Да ты, Данило Сазоныч, не думай чего-нибудь: я с ней и разговаривал-то, кажется, всего раза четыре.
- Што про это говорить!
И Данило Сазоныч завел разговор о Потемкине, который говорил ему, что переходит опять за Московскую заставу.
XV В КОТОРОЙ СТОЛИЧНЫЕ РАБОЧИЕ РАЗЪЯСНЯЮТ ВОПРОС, ГДЕ ЛУЧШЕ
Утром, на другой день, Игнатий Прокофьич перебрался в ту комнату, которую наняла Пелагея Прохоровна. Имущества у него было немного: сундук, образ Тихвинской божией матери в серебряном окладе и узел с хорошим платьем. Кровать он устроил скоро, так что к десяти часам он и Горшков уже были одеты по-праздничному и пошли во 2-й военно-сухопутный госпиталь.
Сперва они разыскали Пелагею Прохоровну. В палате, которую им указали, лежало до пятнадцати женщин. Около шести кроватей стояли посетители, мужчины и женщины. Когда они подошли к Пелагее Прохоровне, она спала, лежа на спине. Лицо ее было изменившееся, а по склянкам, стоящим на маленьком столике около кровати, можно было заключить, что она уже приняла немалое количество лекарств. Над ее головой на черной дощечке было написано мелом название болезни по-латыни. Они отошли к двери.
Большинство женщин лежало, меньшинство полусидело; лежащие говорили с трудом, смотрели на один предмет; полусидящие выговаривали медленно, точно у них в горле что-нибудь засело. Посетители, бедные люди, одетые по-праздничному, говорили тихо, старались придать себе бодрость, но это как-то не выходило: в их голосе слышалось дрожание, глаза выражали любовь, ласку и печаль. Нигде так человек не примиряется с человеком, как в больнице, как бы он ни был зол на противника. Невольно посетителю приходит мысль, что жизнь человеческая недолговечна и из больницы очень легко отправиться к праотцам, Тем более рабочий человек, видящий постоянно, что больные из больницы поступают прямо на кладбище, смотрит на больных с великим сожалением, много думает о прошедшем, примиряется с жизнью и желает себе смерти, думая: а ведь там лучше? По крайней мере, не знаешь, что будет завтра, там ничего не чувствуешь… А то живешь, живешь, всегда чем-нибудь недоволен, на каждом шагу встречаешь препятствия - и, наконец, добьешься того, что умрешь в больнице.
Горшков и Петров стояли грустные. Им невыносимо тяжело было. Но они не говорили, а только взглядывали друг на друга со вздохами.
К ним подошла сиделка, толстая, высокая пожилая женщина, и сказала, что их знакомой больной операцию в горле делали недавно и что к ней не велено никого пускать.
Печальные вышли из палаты Горшков и Петров.
- Вот она, жизнь-то наша! - сказал Горшков.
- Што про это говорить. Ищем, где лучше, а находим - могилу. Зачем родиться-то? - проговорил с досадой Петров.
- Слава богу, што у меня детей нет, - сказал Горшков.
Приятели замолчали и молча шли до конторы, чтобы справиться о Панфиле Горюнове.
- Умер вчера, - сказал писарь, справившийся в книге.
Горшкова и Петрова точно морозом обдало.
- Завтра в анатомическую снесут. Резать будут, - сказал писарь.
Петров взглянул на Горшкова, который смотрел в пол.
- А нельзя, чтобы не резать? - спросил Горшков сердитым голосом.
- Если родные найдутся… Если кто хоронить возьмется, резать не будут, потому что болезнь неинтересная.