Казалось, на чистой мраморной доске столика возникали вопросы, вопрошающие лица, недоуменно устремлявшие свой взор на Зака и требовавшие ответа. Уйма вопросов появилась одновременно. Стараясь прикрыть их, он клал ладони на мраморную доску, но тут же снимал руки — так настойчиво шевелились эти вопросы под пальцами… Вскоре он перестал отвечать на них, а только передавал их дальше.
— Мы еще бредем в темноте. Лишь слабо светится искорка — наше сознание… Речь идет о том, как может человек привести к одному знаменателю себя и то, что происходит вовне! Допустим, что есть дело правое и дело неправое, истина и заблуждение… Значит, каждый человек — это два существа: одно — то, за которое он выдает себя, и второе — его подлинное «я». Скажем, он выдает себя — и вполне искренне — за порядочного человека. Но так ли это? Он, оказывается, служит явно неправому делу, запутался в ужасных заблуждениях… Кто же этот человек в действительности? Разумеется, не тот, за кого он себя выдает… Другой, совсем другой… С этим Другим он постоянно живет, он и есть этот Другой, быть может сам того не сознавая… Так живем мы все, сознавая и в то же время не сознавая этого, иной раз вопреки рассудку, либо сознавая, но лишь очень смутно… Неразрешимая загадка. И чем дальше, тем она неразрешимее… Нужно найти к ней ключ.
А может и так быть, что служение правому делу портит человека, делает его даже негодяем, а служение неправому делу исправляет и даже превращает его в героя, причем, став лучше, человек, разумеется, лучше служит неправому делу и тем самым становится особенно опасным, особенно страшным вредителем… Бывают чудовищные, запутанные, противоречивые случаи. Коварные, мудреные, как сама жизнь, сама действительность… Начинается с чего-нибудь вполне безобидного на первый взгляд — с деятельности, которой человек всю жизнь занимается… Но выходит, что за его деятельностью стоит нечто отнюдь не столь безобидное, а дальше, глядишь, и вовсе не безобидное, и под конец выявляется и властвует уже то самое огромное черное неправое дело, которому он, по сути, всегда и служил. Честные до глубины души люди обращаются, таким образом, в собственную противоположность, в вопиюще бесчестных людей, действуют наперекор самим себе, становятся самим себе смертельными врагами, убивают себя обезоруженным неведением… Кто же я? Этого не решишь, не решив загадки — какому делу я служу… Мое собственное представление о себе… Нет, нет, оно, конечно, имеет значение, но важнее другое: кто я в действительности. Человек может утверждать о себе то или другое, чаще всего это самоутверждение, и оно весьма подозрительно… «Чем вы занимаетесь всю свою жизнь?» — спрашивают человека. И что же оказывается? Он не имеет о себе ни малейшего представления; он, этот свалившийся с неба невинный младенец, этот милейший человек, на поверку оказывается тяжким преступником. За умеренную мзду, ему положенную, он по мере сил содействует тому, чтобы с людей сдирали десять шкур, чтобы их мучили, травили, заставляли голодать, чтобы правду попирали ногами и людей оглупляли, чтобы ложь проникала повсюду, чтобы люди безвременно старели, безвременно умирали, чтобы право и закон были в небрежении, чтобы человеческая свобода подавлялась, чтобы людей убивали словами и делами, — а все вместе это называется: честный государственный чиновник… Но дальше! Дальше! Вот человек всю свою жизнь суетится и трубит: я живу во имя свободы! И умирает со словами: «Да здравствует свобода!» А может оказаться, что он умер не за свободу, а за какую-нибудь бессмыслицу, больше того — за прямую противоположность свободе. А другой — презирает свободу. И гляди-ка: этот враг свободы против собственного желания служит ей… Какой-нибудь человеконенавистник хочет на весь мир заявить о своей ненависти к человечеству, и что же? Из-под пера его рождается гимн человечеству. Или же человек хотел воспеть одиночество, а воспел — страх перед таковым. Какой-нибудь писатель создает образ, которым стремится уничтожить врага, а враг неожиданно уклонился от удара и стал героем… Но дальше! Дальше!
Он лихорадочно шарил руками по мраморной доске, стирая вопросы, но один все-таки оставил:
— Вот в чем вопрос. Вопрос в том, чтобы в основе было правое дело.
— Я видел корабль, — начал я и рассказал все сначала…
Я рассказал о том, кем я был когда-то — о Другом.
Другой стоял в новогоднюю ночь на балконе, и в час наступления нового столетия он — Лгунишка и Проказник — трижды поклялся начать жить по-новому. Но, не найдя в новом веке следов Новой жизни, стал Зловредой и Пакостником, украл из бабушкиного шкафчика золотой и заставил своего товарища ртом ловить медяшку. Он, этот Другой, входил в шайку, которая преследовала голодных бедняков, и заслужил кличку «Палач». С годами он становился все зловреднее: он посещал «Школу низости», где научился всему, что могло ему понадобиться в той жизни, к которой готовили его воспитатели. Правда, его постоянно грызло глухое беспокойство, что-то восставало в нем, и часто, когда его заставляли стоять навытяжку, он буянил и упирался, но так как к тому времени в нем расцвели уже все свойства Малодушного и Труса, то выдержать искуса он не смог. В конце концов он задумал бежать от себя и устремился к Забвению. Но не нашел его. Чемпиону по плаванию волей-неволей пришлось на себя оглянуться. Чего только не делал этот упрямый болван, чтобы все оставалось по-старому. Он готов был броситься с Гроссгесселоэского моста в Изар, только бы не стать хорошим человеком. А Стойкая жизнь засылала к нему своих Вестников. Вестники тормошили его, не давали покоя, без устали на него наседали. О, как этот Другой оборонялся, чего только не делал, лишь бы ему оставили его удобную жизнь! Долго, очень долго боролись друг с другом Малодушный и Стойкий, и то один брал верх, то другой; они пускали в ход все приемы борьбы, они уподоблялись один другому настолько, что часто их нельзя было отличить друг от друга. Оба они были сильными, грозными противниками…
— А теперь послушайте, Зак, что произошло в Английском парке, у водопада…
— Что же, что услышал Другой в Английском парке у водопада? — прервал меня Зак. — Помнится, однажды вы мне об этом уже говорили, но сейчас все приобретает иной смысл… — И без всякого перехода спросил:- Вам приходилось голодать?
— Нет, до сих пор я всегда ел досыта. Но… но жила-была колбасная горбушка…
И я рассказал историю о колбасной горбушке, и случилась эта история якобы с Другим, ибо, рассказывая о жизни Другого, я был не очень-то точен. Дело было не в точности…
Пока я рассказывал о себе — Другом, Другой несколько раз снимал шляпу и кланялся мне, словно прощаясь.
Фрейлейн Клерхен сидела с Другим в Беседке счастья, она тоже была одним из Вестников, которых засылала к нему Стойкая жизнь. И Веселый гуляка явился к Другому. Нет, я был не в силах перечислить все те обличья, в каких Стойкая жизнь являлась Другому…
Ее звали Фанни…
«Ты хочешь сказать эта Фусс, — сказал Другому его отец. — И уж, конечно, не фрейлейн Фусс». Настоящее имя Христины тоже было не Христина, ее только так прозвали.
В гостиной на мольберте стоял портрет, и бабушка говорила с Другим после своей смерти.
Был такой Гартингер, который вел Другого и временами выпускал его руку для того, чтобы Другой сам научился находить правильный путь.
И вот наконец он обрел силу избавиться от Стоящего навытяжку. Трудно таким, как он…
— Кто был этот «он»? — спросил Зак, подняв голову.
— Другой. Другой.
— Да, Другой, — согласился Зак.
Рассказ о Другом заканчивался тем, что Другой нес бело-голубое знамя — белые облака на полотнище высокого, голубого, бесконечного неба, и это знамя реяло над полем битвы.
Тут мы с Другим опять слились воедино, и я замолчал.
Зак положил пять пфеннигов на середину стола. Перегнувшись всем корпусом, он пальцем тыкал в монету. Он как будто собирался показать фокус.
— А теперь послушайте! Вы думаете, я… когда-нибудь освобожусь от этих пяти пфеннигов? За них доктор Гох приговорил меня к смерти… Итак, слово предоставляется приговоренному к смерти!
Он откинулся на спинку дивана, и тот самый Зак, который обычно сидел здесь сутулый, сгорбленный, настороженный, втянув голову в плечи и скрестив руки на груди, теперь распрямился, вольно вздохнул всей грудью и поднял голову таким движением, которое говорило, что ему нечего скрывать, что он свободно выскажет свои сокровеннейшие мысли. Он не запинался на отдельных словах, он говорил легко и связно.
— Вы одолели в себе Другого, хотя он к вам не раз еще вернется. Помните, что человек подчинен закону инерции. Все великое в противлении! Да, конечно, можно подняться над самим собой… Мне тоже еще предстоит справиться в себе, с Другим! Наши дороги скрестились. Именно в этой точке. Скажу яснее. Я был стойким — не знаю, смею ли я это утверждать, — до сегодняшнего дня. Если вы, счастливец, можете сказать: «Жила-была колбасная горбушка», то я, заклейменный проклятьем, должен сказать о себе: «Да… он был — голод!» Голод в родительском доме и голод потом, ничего, кроме голода… Я голодал много и долго, доголодался до того, что меня рвало, когда я ел. Во сне я поедал целые булочные, целые колбасные магазины, я ел в дюжину ртов, только бы наесться досыта. Я смотрел людям в рот, чтобы увидеть кусок, который они жуют. Я смотрел им в утробу, в кишки, следил, как переваривается пища. Если кто-нибудь переставал жевать, я не верил, что у него во рту ничего нет: открой рот, посмотрим, чем он набит… Я изучал поваренные книги всех времен и народов, о, я такое меню мог бы составить вам, дружок! Я знаю давно позабытые рецепты. Двадцать лет я голодал… Двадцать! Я бродил около кухонь всевозможных ресторанов, вдыхал их запахи. Стоял у дверей «Баварского подворья», у магистратского «Погребка», у «Четырех времен года». Я взывал к тем, кто входил туда, входил уже с полным желудком: «Прихватите меня с собой! Накормите хоть раз досыта!..» Они протягивали мне пять пфеннигов… Я дожидался на улице, пока они выйдут. «На здоровье, господа!» Я надеялся насытиться их сытым видом. Они, эти толстопузые, рыгали мне прямо в лицо, — хоть бы жир вытерли с усов, неужели там нет салфеток?! Их утробы были набиты до отказа, словно они сожрали все припасы ресторана, а я — я с поклоном открывал перед ними дверцы машин, но толстопузые узнавали меня: «Этому мы уже дали несколько пфеннигов». Желудок мой урчал, кровоточил, корчился в судорогах, словно хотел, чтобы я по кусочку выплюнул его к ногам этих господ. «Будьте великодушны! Хоть раз накормите человека досыта». Но никто меня не накормил, я голодал и голодал… Эти пять пфеннигов здесь, на середине стола, говорят: «Приумножь нас в сто тысяч, в миллион раз, и тогда ты не будешь знать голода!» Но все равно я буду голоден всю свою жизнь — слишком я настрадался от этого страшного голода… Пожизненного голода… Пусть бумажник в моем кармане будет туго набит, я все же не перестану клянчить у каждого встречного: «Нет ли у вас пяти пфеннигов, прошу вас». Как разбойник с большой дороги, буду я нападать на всех, чтобы вырвать из их кошелька пять пфеннигов: «Помогите, я умираю с голоду!» Нет такой подлости, на которую я не пошел бы. Я всегда могу успокоить свою совесть: «Помогите, я умираю с голоду!» Я отрекусь от своего рода и племени, изменю своим взглядам, перейму аристократические манеры, стану джентльменом с головы до пят. У лучшего портного буду заказывать себе костюмы, трехкомнатная мюнхенская квартирка на Куфштейнерплац вырастет в двенадцатикомнатную квартиру на Курфюрстендамм в Берлине, во дворец в Тиргартене: «Помогите, я умираю с голоду». Что я буду писать? Все, что приносит деньги. Мне нужны миллионные тиражи. Я жажду денег. Я хочу иметь огромное состояние, чтобы похоронить под ним память о пяти пфеннигах. Все, только не голодать, только не голодать! Никогда больше! Никогда! Я не буду возмущаться, когда какой-нибудь Крейбих заставит доктора Гоха маршировать под свою команду. Мне наплевать на войну. Пусть себе убивают друг друга. Пусть люди голодают, пусть подыхают с голоду, мне никакого дела нет, — только бы я утолил свой голод, только бы я нажрался. Трепещите, обжоры, я один властвую над всей жратвой мира. Я завожу самые аристократические знакомства, обедаю с профессорами, с советниками, министрами, я устраиваю себе каждый день великолепные пиршества, и все же меня преследует безумный страх. Кошмары душат меня — мне снится, что я умираю с голоду… Если я, проезжая по улице в собственной машине, увижу вас, идущего пешком, в потрепанном костюме, я остановлю машину и крикну: «Нет ли у вас пяти пфеннигов, прошу вас. Помогите, я умираю с голоду…» А потом придет день, — слушайте: придет день, и я начну играть. Со страху я буду делать неслыханные ставки. Я буду проигрывать сказочные суммы. И вот наступит минута, когда я подсчитаю, что у меня осталось ни больше ни меньше, как пять пфеннигов!.. Эти самые пять пфеннигов!.. Вот он, Другой, который грозит мне. Мой Другой!