Поссорились с Ванькой: «А чего ему кланяться? Мы колхозники! Что мы, не можем купить свою гармошку, колхозную? Купим!» Пошли к председателю. А у того уборочная: «Есть мне время вашей чепухой заниматься!» Отказал, да еще и выругал. И вот нашлись дурные головы и решили продать воз каких-то отходов и на эти деньги купить гармошку. Воры? Воры. Нужно судить? Нужно судить. А председателя?
Обязательно ли должно было совершиться это преступление? Разве забота о людях, об их жизненных, даже житейских нуждах, интересах и потребностях не является закономерностью нашей жизни? И разве не может не вызывать протеста нарушение этих святых закономерностей?
И разве не нужно, с другой стороны, искать границ того, что дано председателю колхоза в руки народом: власти? Разве власть не есть лишь форма служения народу?
Хозяйственный руководитель забывает, что он в то же время есть и политический руководитель и обязан предвидеть все. И получается вот что.
Пятнадцатилетним пареньком Слава Дунаев пришел из ремесленного училища на строительство. Поместили его в общежитие, и там в первые же дни у него украли костюм и деньги. А до получки еще две недели, их как-то нужно прожить. Парень идет к начальнику, просит аванс – двадцать пять рублей. И конечно, отказ. Ну как же, финансовая дисциплина! Порядок! И стоит ли брать на себя лишнюю ответственность из-за какого-то мальчишки. Ничего, подождет!
А у мальчишки сверкнули глаза и дрогнули губы.
«Так что же мне? Воровать идти?» – «Дело хозяйское».
На другой день к парню подошли ребята, может быть, те самые, которые украли у него костюм.
«Пойдем с нами. Постоишь и, если нужно, свистнешь».
– Пошел, со зла пошел! Не пришлось и свистнуть, получил сто рублей. Я честно говорю вам. Как писателю, – закончил Слава свой взволнованный рассказ. – Я и забунтовал. Мне все нипочем стало. Ребята позвали второй раз – пошел. Позвали третий раз – пошел. Выпить позвали – пошел. Еще на что-нибудь позвали бы – тоже пошел бы. Трын-трава!.. Мне только совесть нужно было убить!
Слава перевел дух, он совсем не похож был сейчас на обычного, уравновешенного Дунаева и вдруг на минуту предстал перед Шанским таким, каким, по рассказам Кирилла Петровича, пришел когда-то в колонию: все бюрократы, правды нет, справедливости нет! Дунаев, взяв себя в руки, добавил:
– Ну ничего! За срок, который мне дали, я не состарюсь. А тот человек, который осложнил мне жизнь, так просто не будет оставлен в покое. Выйду на волю, найду его и обязательно свяжу концы, которые он оборвал.
– …которые он оборвал, – медленно, в раздумье повторил Шанский. – А ты?
– Что «я»? – не понял Дунаев.
– А ты разве не оборвал?.. Как же так можно? Со зла пошел! Куда пошел! На что пошел? Против людей пошел. Против совести человеческой пошел. Из-за чего? Из-за того, что тебя обидели… Ты думаешь?
Шанский пристально смотрел в лицо Дунаеву и видел, как менялось оно и как вместо запальчивости и возбуждения на нем появляется осмысленность и стыд.
– Да нет, это я понимаю. Что я ошибся, это я понимаю. Я должен был удержать себя, это конечно! И из-за всякого сундука становиться правонарушителем… Ну… Да просто глупо! Но где же правда?
– А чтобы бороться за правду, нужно быть самому кристально чистым, – заметил Шанский.
– Это верно! – снова разгораясь, сказал Слава. – Не за то мой отец на фронте погиб, чтобы его сын вором стал, Это я понял! И что я не удержал себя – никогда я себе этого не прощу. Но и начальнику тому тоже не прощу и не забуду, – чтобы больше не портил и не губил людей, А я за молодежь зубами грызться буду.
Так неожиданно перед писателем Шанским открылась важнейшая и, пожалуй, решающая сторона так глубоко тревожившего его вопроса. Обстоятельства и человек. Обстоятельства могут поднимать человека, укреплять его достоинство и веру в себя и во все лучшее в мире, но они также могут и принижать его, и обескрыливать – и все это зависит от нас, от общества, от людей, живущих и действующих и создающих обстоятельства. Но человек, со своей стороны, может ломать и менять эти обстоятельства и становиться над ними и «удерживать себя» – может и должен, если он человек.
И вообще Шанский никак не думал, что здесь, за кирпичной стеною, за железом обитою калиткой может быть такая сложная и интересная жизнь. Ему теперь даже странно было, что об этой жизни так мало знают и что стены как бы отгораживают ее от всего мира, от человеческого общества. А как же можно воспитывать без общества? Как можно решать вопросы без общества?
И чем больше вникал он в жизнь колонии, тем больше видел здесь хороших и душевных людей, связанных единым помыслом. Нет, он не хотел идеализировать их и в то же время не мог не чувствовать того, что связывало в единое целое и Никодима Игнатьевича, у которого жил на квартире, и Кирилла Петровича, и конечно, прежде всего огневого Максима Кузьмича, начальника колонии.
В разговорах с ним Шанского привлекало то, чего он не чувствовал, например, в майоре Лагутине, – страсть, и напористость, и размах мысли. Беседуя о делах колонии, Максим Кузьмич ссылается то на разные жизненные факты и случаи, то на статью Маркса о нарушителях лесных правил, то на «Мертвый дом» Достоевского и поездку Чехова на Сахалин.
– Тогда нужно было только изолировать зло, чтобы не мешало, а нам нужно победить его. Чтобы не было! Чтобы его совсем не было в жизни! И чтобы из русского языка исчезло слово «вор».
– А можно зло победить? – спрашивает Шанский. – Я читал об этом американскую книгу. Там есть глава: «Перевоспитание – опасный миф».
– Чепуха! Чушь! – нетерпеливо прерывает его Максим Кузьмич. – Это, конечно, совсем нелегко, и мы многое делаем далеко не так, как нужно, – ощупью, наука нам не помогает. И сами мы… И к науке тоже не всегда тянемся и – чего греха таить? – не всегда делаем что нужно бы, на замок больше полагаемся, ведь это легче, чем в душах-то копаться. Проще!.. Но отказываться вообще, объявлять перевоспитание мифом… Как же так? Это значит заранее признавать себя побежденным. Признавать силу зла, вечность зла… Не согласен!
Максим Кузьмич берет томик Чехова и читает:
– «Люди, живущие в тюремной общей камере, – это не община, не артель, налагающая на своих членов обязанности, а шайка, освобождающая их от всяких обязанностей». Или вот еще: «Стадная, сарайная жизнь с ее грубыми развлечениями, с неизбежным воздействием дурных на хороших, как это давно признано, действует на нравственность преступника самым растлевающим образом».
– Ну!.. Сарайная жизнь – это старо. Примитив! – говорит Шанский. – А хотите механизированную тюрьму? Подождите, у меня, кажется, это с собой, – он роется в своих записных книжках. – Ага! Вот оно! Это из той же книги об американской тюремной системе. Хотите?
– Что за вопрос? Конечно! – отвечает Максим Кузьмич, нетерпеливо подвигаясь поближе.
– «Центр тюрьмы – большое круглое помещение из стали и бетона, огромный и пустой, покрытый бетоном двор. В центре его вышка, уходящая под самую крышу. Заключенные поднимаются по лестнице, начинающейся прямо от ворот, их тяжелые башмаки стучат по железным ступеням. Если смотреть снизу, то можно видеть, как они поднимаются зигзагами все выше и выше и, разделяясь на цепочки, идут по бетонированным галереям, направляясь к своим камерам, их голубые униформы вяло движутся на фоне решеток, на второй галерее они идут по часовой стрелке, на третьей – против, на самой верхней – опять по часовой, как большое колесо прялки, сделанное из людей. Подойдя я своей камере, каждый входит внутрь и закрывает дверь. И вот последний человек проходит через ворота, и ворота запираются с тяжелым звоном. Они все в своих камерах, и теперь охранник в башне нажимает несколько рычагов, и двери камер закрыты, охранники проходят по всем галереям, закрывая вторые замки на дверях каждой камеры с помощью ключа; затем раздаются четыре звонка, и два охранника поднимаются на верхнюю галерею, чтобы произвести вечернюю проверку».
– Страшно! – тихо говорит Максим Кузьмич. – Колесо прялки, сделанное из людей… Это страшно! – повторяет он и вдруг решительно трясет головой. – Нет!.. О человеке мы не забываем!
– Но строгий режим и у нас есть? – замечает Шанский.
– А без него разве можно?.. Но о человеке мы никогда не забываем! Пусть он завален грудой житейского пепла по самую маковку, но сдуй его, и под ним обязательно обнаружится искра человеческой совести. Даже у самых отъявленных и заскорузлых… Уверяю! И коллектив! У нас коллектив! – говорит Максим Кузьмич, и рука, энергично сжатая в кулак, показала, что такое коллектив. – И мы возлагаем на него обязанности. А он, коллектив, возлагает обязанности на каждого, кто в него входит. И в коллективе люди сближаются, а не отталкиваются. Мы ищем хороших и заставляем их влиять на дурных. Вот вы сами увидите!
Да, Шанский видел. И то, что видел, он сравнивал с тем, что читал, и с тем, что слыхал, и, отсеивая поверхностное и внешнее, старался проникнуть в сущность и химию жизни. А главным в творящейся здесь химии жизни была борьба между добром и злом. Побеждает добро – это очевидно, ясно. Но как? Так ли легко и просто, или здесь совершаются сложные реакции?