Сколько? Десять тысяч, двадцать тысяч, сколько? Если бы только за эти деньги он мог купить один год, один месяц молодости! И, поражённый этой мыслью, он стал быстро писать:
«Дорогой Хэринг, составьте к моему завещанию добавление такого содержания: „Завещаю племяннице моей Ирэн Форсайт, урождённой Ирэн Эрон, под коей фамилией она сейчас и живёт, пятнадцать тысяч фунтов, не подлежащих обложению налогом на наследство“.
Преданный вам Джолион Форсайт».
Запечатав конверт и наклеив марку, он опять подошёл к двери и глубоко вдохнул в себя ночной воздух. Было темно, но теперь светило много звёзд.
Он проснулся в половине третьего, в час, когда — он это знал из долгого опыта — все тревожные мысли обостряются до безотчётного страха. По опыту он знал и то, что следующее пробуждение в нормальное время — в восемь часов — обнаруживает всю несостоятельность такой паники. В эту ночь новая страшная мысль быстро разрослась до невероятных размеров: ведь если он заболеет, а это в его возрасте вполне возможно, он не увидит Ирэн. Отсюда был только шаг к догадке, что он лишится её и тогда, когда его сын и Джун вернутся из Испании. Как оправдать своё желание встречаться с женщиной, которая украла — рано утром в выражениях не стесняешься — украла у Джун жениха? Правда, он умер; но Джун такая упрямица, доброе сердце, но упряма, как пень, и — совершенно верно — не из тех, что забывают. К середине будущего месяца они вернутся. Всего каких-то пять недель ещё можно наслаждаться новым увлечением, которое появилось в его жизни, а ведь жить осталось немного. В темноте он до нелепости ясно понял своё чувство. Любоваться красотой — жадно искать того, что радует глаз. Смешно в его возрасте! А между тем какие же ещё у него причины подвергать Джун тяжёлым воспоминаниям и что сделать, чтобы его сын и жена сына не сочли его уж очень странным? Ему останется только уезжать тайком в Лондон; это его утомляет; а малейшее недомогание лишит его и этой возможности. Он лежал с открытыми глазами, заранее вооружаясь против такой перспективы и обзывая себя старым дураком, а сердце его билось громко, а потом, казалось, совсем перестало биться. Прежде чем опять уснуть, он видел, как рассвет прочертил щели в занавесках, слышал, как защебетали и зачирикали птицы и замычали коровы, и проснулся усталый, но с ясной головой… Ещё пять недель можно не тревожиться, в его возрасте это целая вечность! Но предрассветная паника не прошла бесследно, она подхлестнула волю человека, который всю жизнь поступал по-своему. Он будет встречаться с ней, сколько ему вздумается. Почему бы не съездить в город к своему поверенному и самому не изменить завещание, вместо того чтобы делать это письменно; может быть, ей захочется пойти в оперу. Но только поездом: не желает он, чтобы этот толстый Бикон скалил зубы у него за спиной. Слуги такие дураки; да ещё, наверное, знают всю старую историю Ирэн и Босини — слуги знают все, а об остальном догадываются. Утром он написал ей:
«Милая Ирэн, завтра мне нужно быть в городе. Если Вам хочется заглянуть в оперу, давайте пообедаем спокойно…»
Но где? Уже лет сорок он нигде не обедал в Лондоне, кроме как в своём клубе или в частном доме. Ах да, есть этот новомодный отель у самого Ковент-Гарден…
«Дайте мне знать завтра утром в отель „Пьемонт“, ждать ли мне Вас там в семь часов.
Преданный Вам Джолион Форсайт».
Она поймёт, что ему просто захотелось доставить ей маленькое удовольствие. Ибо мысль, что она может догадаться о его неотвязном желании видеть её, была ему почему-то неприятна. Не дело такому старику нарушать свой образ жизни, чтобы увидеть красоту, да ещё в женщине!
На следующий день поездка, хоть и короткая, и визит к поверенному утомили его. Было жарко, и, переодевшись к обеду, он прилёг на диван немножко отдохнуть. С ним, вероятно, случился лёгкий обморок, так как он очнулся с очень странным ощущением и еле заставил себя подняться и позвонить. Как! Уже восьмой час, а он-то! И она уже, наверно, дожидается! Но головокружение внезапно повторилось, и ему пришлось снова опуститься на диван. Он услышал голос горничной:
— Вы звонили, сэр?
— Да, подойдите сюда. — Он видел её неясно: перед глазами стоял туман. — Мне нездоровится, достаньте мне нюхательной соли.
— Сейчас, сэр.
Её голос звучал испуганно.
Старый Джолион сделал усилие:
— Постойте! Передайте поручение моей племяннице, она ждёт в вестибюле — дама в сером. Скажите, мистеру Форсайту нездоровится — жара. Он очень сожалеет. Если он сейчас не сойдёт вниз, пусть не ждёт обедать.
Когда она ушла, он бессильно подумал: «Зачем я сказал: „дама в сером“? Она может быть в чём угодно. Нюхательные соли!» Сознания он снова не потерял, однако не помнил, как Ирэн очутилась рядом с ним, подносила ему к носу соли, подсовывала под голову подушку. Он слышал, как она спросила тревожно: «Дядя Джолион, дорогой, что с вами?», смутно почувствовал на руке мягкое прикосновение её губ; потом глубоко вдохнул нюхательные соли, внезапно обнаружил в них силу и чихнул.
— Ха, — сказал он, — пустяки! Как вы сюда попали? Идите вниз и обедайте. Билеты на столе перед зеркалом. Через пять минут я буду молодцом.
Он почувствовал у себя на лбу прохладную руку, вдохнул запах фиалок и сидел, колеблясь между чувством удовлетворения и твёрдой решимостью быть молодцом.
— Как, вы и правда в сером, — сказал он. — Помогите мне встать. Поднявшись на ноги, он встряхнулся. — Нужно же было мне так раскиснуть. — И он очень медленно двинулся к зеркалу. Ну и скелет!
Её голос тихо сказал у него за спиной:
— Не надо вам идти вниз, дядя Джолион, надо отдохнуть.
— Ещё недоставало! Бокал шампанского живо поставит меня на ноги. Не могу я допустить, чтобы вы не попали в оперу.
Но путешествие по коридору оказалось нелёгким делом. Что у них за ковры в этих новомодных отелях, такие толстые, что спотыкаешься о них на каждом шагу! В лифте он заметил, какой у неё встревоженный вид, и сказал, пытаясь подмигнуть:
— Хорошо я вас принимаю, нечего сказать! Когда лифт остановился, старому Джолиону пришлось крепко ухватиться за сиденье, чтобы не дать ему ускользнуть; но после супа и бокала шампанского он почувствовал себя гораздо лучше и начал испытывать удовольствие от недомогания, которое внесло столько заботливости в её отношение к нему.
— Хорошо бы вы были моей дочерью, — сказал он вдруг и, видя, что глаза её улыбаются, продолжал: — Нельзя жить только прошлым в вашем возрасте; ещё успеете, когда доживёте до моих лет. Красивое на вас платье, люблю этот стиль.
— Я сама сшила.
А-а! Женщина, которая может сшить себе красивое платье, ещё не потеряла вкуса к жизни!
— Живите, пока можно, — сказал он, — и выпейте вот это. Мне хочется, чтобы вы порозовели. Нельзя портить себе жизнь; это не годится. Сегодня новая Маргарита; будем надеяться, что она не толстая. А Мефистофель что может быть ужаснее, чем толстяк в роли черта!
Но в оперу они так и не попали, потому что после обеда у него опять закружилась голова и Ирэн настояла на том, что ему надо отдохнуть и рано лечь спать. Когда он расстался с ней у подъезда отеля, заплатив кэбмену, увозившему её в Челси, он снова присел на минутку, чтобы с наслаждением вспомнить её слова: «Вы так добры ко мне, дядя Джолион». Ну а как же иначе! Он с удовольствием остался бы в Лондоне ещё на денёк и сходил с ней в Зоологический сад, но два дня подряд в его обществе — ей станет до смерти скучно! Нет, придётся подождать до следующего воскресенья, она обещала приехать. Они условятся об уроках для Холли — хотя бы на месяц. Все лучше, чем ничего! Маленькой mam'zelle Бос это не понравится, ничего не поделаешь, проглотит. И, прижимая к груди старый цилиндр, он направился к лифту.
На следующее утро он поехал на вокзал Ватерлоо, борясь с желанием сказать: «Отвезите меня в Челси». Но чувство меры одержало верх. Кроме того, его все ещё пошатывало, и он опасался, как бы не повторилось вчерашнее, да ещё вдали от дома, и Холли ждала его и то, что он вёз ей в саквояже. Впрочем, его детка не способна на корыстную любовь, просто у неё нежное сердечко. Потом с горьким стариковским цинизмом он на минуту усомнился: не корыстная ли любовь заставляет Ирэн терпеть его общество. Нет, она тоже не такая! Ей скорее даже недостаёт понимания своей выгоды, никакого чувства собственности у бедняжки! Да он и не обмолвился о завещании, и не надо — нечего забегать вперёд.
В открытой коляске, которая выехала за ним на станцию, Холли усмиряла пса Балтазара, и их возня развлекала его до самого дома. Весь этот ясный жаркий день и почти весь следующий он был доволен и спокоен, отдыхая в тени, пока ровный солнечный свет щедро изливался золотом на цветы и газоны. Но в четверг вечером, сидя один за столом, он начал считать часы; шестьдесят пять до того, как он снова будет встречать её в роще и вернётся полями, с ней рядом. Он думал было поговорить с доктором о своём обмороке, но тот, конечно, предпишет покой, никаких волнений и все в этом духе, а он не намерен позволить привязать себя за ногу, не желает, чтобы ему говорили о серьёзной болезни, если она у него есть, просто не может этого слышать, в свои годы, теперь, когда у него появился новый интерес в жизни. И он нарочно ни словом не обмолвился об этом в письме к сыну. Только вызывать их домой раньше срока! Насколько он этим молчанием оберегал их спокойствие, насколько имел в виду своё собственное — об этом он не задумывался.