— Что вы хотите, — вставила Агата, — эти люди никогда не поймут, что можно не придавать значения богатству... Вы же совсем другой человек, вы не такая, как они. Сколько я ни повторяю им, что у Мари будет денег больше, чем нужно, они твердят свое. Вы ведь знаете их песенку: «Чем больше есть, тем больше хочется». Они ничего не видят дальше своего носа.
— В этом есть свой резон, — заметил вполголоса Арман Дюберне. — Кажется, — добавил он, — те болваны, которые продали Балюз, оставили доктору библиотеку. Супрефект утверждает, что там есть редчайшие книги...
— Да, я знаю, — сказала г-жа Агата. — В коллеже говорят, там, кажется, есть даже первое издание «Писем к провинциалу» с собственноручным примечанием великого Арно[4]...
— Думаю, это невозможно, поскольку...
Г-жа Дюберне прервала его:
— Агата, я бы предпочла, чтобы вы не дожидались пяти часов, а пошли к Монжи сейчас же.
— Я составлю вам компанию, — сказал Арман. — И зайду в клуб.
— Нет, останься. Не оставишь же ты меня одну! Когда я звоню, в бельевой меня не слышат. А кроме того, там ты еще добавишь к выпитому...
И она снисходительно добавила:
— Ты можешь курить, раз уж окно открыто...
Он опустился на пуф всей своей внушительной массой и вынул из кармана пачку крепкого «Капрала».
Г-жа Агата с первого взгляда поняла, что Мари сдержала данное ей слово. Она стояла очень далеко от Жиля, в группе девушек, наблюдавших за игрой в теннис. Безусловно, она была среди них самой тоненькой — такая хрупкая и в то же время чувственная. «Олицетворение чувственной хрупкости», — пришло в голову Агате. Среди крупноватых, похожих на молодых кобылиц девушек, потряхивающих гривами в розовых или бледно-голубых бантах. Мари выделялась и своими узкими бедрами, и высокой грудью, совсем маленькой, но уже притягивавшей взгляды. А он, он стоял на другом конце сада возле буфета, стоял, скрестив руки и бросая на гостей сердитые взгляды, потому что был смущен. На его голове, хоть он и смазал волосы брильянтином, торчал петушиный гребешок. Накрахмаленный воротник сильно сдавливал шею. Он тоже очень отличался от остальных молодых людей, из которых кое-кто уже успел располнеть, обрести бычью шею и тяжелые кулаки... Она понимала, почему Николя сказал ей однажды о Жиле, что тот ангелоподобен, похож на «темного ангела». Он больше не раздражал ее. Она больше не ревновала. Она перебросилась несколькими словами с г-жой Монжи и дамами, сидевшими вокруг нее; ее не приглашали сесть: несмотря на свою родовитость, она все-таки была учительницей. Когда она отошла, кто-то сказал:
— Я не знаю, что случилось с госпожой Агатой, но мне кажется, в ней появилось какое-то кокетство.
— Да, мадам теперь моет шею.
— Может, тут кроется какая-то тайна?
Все засмеялись. Г-жа Агата прошла, лавируя между группами гостей, и, сделав небольшой крюк, приблизилась к буфету. Жиль поздоровался с ней. Она коротко ответила и, прежде чем повернуться к нему спиной, успела шепнуть: «Я буду сегодня вечером в девять часов на Кастильонской дороге. Предупредите Николя. Мари будет ждать вас на террасе». Понял ли он? Она не могла оставаться больше ни секунды, не рискуя вызвать подозрения. Не исключено, что и так она дала повод для кривотолков. Подойдя к Мари, она сказала: «Пойдемте». А когда девушка стала просить ее: «Еще немножко...» — г-жа Агата ответила тихо:
— Сегодня вечером вы увидите его.
— Ах! — вздохнула Мари.
Она побледнела и сжала руку учительницы, которая повторяла ей: «Глупышка, маленькая дурочка, сумасшедшая».
— Я обожаю вас, — сказала Мари.
— Не поворачивайте голову в его сторону. Давайте уйдем по-английски.
— Она уводит ее силой, эта ведьма, — сказала г-жа Монжи.
Было странно, что ущербная луна давала так много света. Чтобы ее никто не заметил, Агата шла между грудами булыжников и придорожной канавой. Она беспокоилась, ведь Николя должен был ждать ее на выходе из города. Может, Жиль не понял или неправильно передал ее слова? Она решила дойти до моста через Лейро. До ее ноздрей уже доносился болотный запах, и слышалось кваканье лягушек. Почти над головой заухала сова. Вдруг она увидела его. Николя сидел на парапете, в тени. Он поднялся. Агата приблизилась к нему. Николя сказал:
— Присядьте здесь. С дороги нас не видно...
Она ждала. Он не поцеловал ее. У него даже мысли такой не было. Он спросил:
— Они встретились? Как вы думаете, нет риска, что их застанут?
— Какой тут может быть риск? — спросила она сухо. — Госпожа Дюберне больна, а к тому же, если бы их и застали... Это было бы самое простое решение. Лучшего способа заставить родителей смириться не существует...
Поскольку Николя был не более разговорчив, чем каменный парапет или стоявшая невдалеке огромная сосна, корни которой купались в воде, она добавила:
— Конечно, место я потеряла бы. Но ведь когда-то это должно случиться, когда-то я должна буду уйти от Дюберне, чтобы пойти за вами...
От этих слов он мгновенно проснулся.
— Нет, Агата, ну что вы? Потерять место! Ничего же еще не решено: я ведь не разговаривал с матерью.
Она спросила:
— А чего вы ждете?
Он забормотал, что готовит почву, что нужно действовать осторожно. Она прервала его:
— Хорошо! Я сама займусь вашей матерью. Я знаю способ убедить ее. Это не займет много времени.
Как она была уверена в себе! Как категорична! Это встревожило его: он никогда не сомневался, что убедить мать удастся не скоро. Возможно, даже придется ждать до самой ее смерти. Он рассчитывал на это. Он был спокоен, потому что мать обязательно должна была сказать «нет», должна была заупрямиться. Так что эта самоуверенная девица явно преувеличивает свои силы... Он проговорил:
— Вы не знаете мою мать...
— А вы не знаете меня, — возразила она. — Если я чего-то хочу...
Он спросил с притворным безразличием:
— Что вы собираетесь ей сказать?
— Это моя тайна, — сказала она. — Вот увидите, через неделю ваша мать сама будет торопить вас назначить дату.
Он вздрогнул: нет, наверное, это пустое хвастовство, если здесь не кроется какая-то хитрость. Помолчав, он сказал:
— Назначить дату? Но ведь нужно подождать, пока я сам смогу зарабатывать, чтобы содержать нашу семью...
Он сказал «нашу семью». В конце концов, это было уже кое-что!
— Но я тоже буду работать, я ничего не буду вам стоить. Я никогда никого не вводила в расход. Я уже занимаюсь поиском места в Париже. И у меня уже есть предложения. И к тому же, знаете, — с жаром добавила она, — нам хватит одной спальни! Питаться можно будет один раз в день, в бистро, этого вполне достаточно. Я в этом смысле не привередливая! Сама варю лапшу на спиртовке. Одну зиму я, например, прожила на одной такой подогретой лапше.
Этот разговор ранил Николя до глубины души, ибо представился ему посягательством на лелеемый им культ простых и священных жизненных ритуалов. Его не страшила бедность интерьера, но он страстно любил домашний уют. Все вокруг него располагалось в определенном порядке, купаясь во вневременном свете. Он придавал почти религиозное значение ароматному супу, фруктам на фаянсовой тарелке, долгим молчаливым трапезам. А тут спиртовка, блюдо с подогретой лапшой! Галигай умудрилась сразу же допустить крупную оплошность, предложив Николя именно то, что внушало ему наибольший ужас.
Она замолчала, смущенная его упорным молчанием, за которым он укрылся, как за крепостной стеной. Она наугад протянула руку в его сторону и дотронулась до его руки, и он не отдернул ее. Она сжала его руку, та была безжизненной, как зверек, притворившийся мертвым. Николя ощущал рядом с собой женщину, которая слегка прижалась к нему. Он не отстранился. Она опустила голову на его плечо. Сняла берет. В этот момент он чувствовал себя стволом дерева. Она сказала: «Ах! Я хотела бы послушать, как бьется ваше сердце!» Неужели она осмелится? Да, она осмелилась: ее пальцы скользнули по рубашке, и вдруг он ощутил прикосновение ее пальцев к своей голой груди. Она сказала: «Я не слышу, бьется ли оно...» А как ему биться, этому оцепеневшему сердцу? Ее дыхание участилось. Наконец, как он и ожидал, она сказала:
— Поцелуйте меня. Вы меня еще не поцеловали.
И потянулась к нему губами.
— Нет, — сказал он, — я хочу поцеловать ваши глаза... Я люблю ваши глаза.
Он словно хотел дать ей понять: я мог бы прикоснуться губами без отвращения только к вашим глазам... Однако даже эти невзначай оброненные слова доставили ей какую-то радость.
В это же самое время поздняя ущербная луна безразлично внимала другим вздохам, раздававшимся в саду Дюберне, недалеко от террасы, столь легким, что они смешивались с шорохом листьев. «Нет, — говорила Мари, — вы разорвете мою блузку. Сюда... Вот так!» А затем: «Подождите, дайте перевести дыхание...» Она не знала, что поцелуй может длиться так долго. Обретя способность дышать и говорить, она предложила: