Его преподобие мистер Горло:
— В самом деле, весьма логично.
Мистер Астериас:
— Пять лет спустя рыбаки близ Кадиса поймали в сети тритона, сына моря; они обращались к нему на многих языках…
Его преподобие мистер Горло:
— Образованные, однако, рыбаки.
Мистер Пикник:
— Способности к языкам даровал им особой милостью их собрат — рыбак, святой Петр.
Его преподобие мистер Горло:
— Разве же святой Петр святой заступник Кадиса?
(На этот вопрос никто не умел ответить, и мистер Астериас продолжал свой рассказ).
— Они обращались к нему на многих языках, но он оставался нем как рыба. Призвали святых братьев, те изгнали из него беса; но и бес оставался нем. Несколько дней спустя он произнес слово «Лиерган». Монах повез его в ту деревню. Мать и домашние узнали его и раскрыли ему объятья; но он был столь же бесчувствен к их ласкам, как была бы любая рыба на его месте. Тело его покрывала чешуя; она постепенно спадала; однако под ней проступала кожа грубая и твердая, как шагрень. Он провел в родном доме девять лет, не научившись ни говорить, ни мыслить; потом он снова исчез; а еще через несколько лет один старый его знакомец увидел, как он высунул голову из воды неподалеку от берегов Астурии. Все эти факты подтверждены его братьями, а также Доном Гаспардо де ла Риба Агуеро, членом ордена святого Иакова,{41} жившим близ Лиергано и нередко имевшим удовольствие ужинать в обществе означенного тритона. Плиний упоминает о посольстве{42} к Тиберию Олиссипоньян с известием, что они слышали, как тритон играл на арфе в некоей пещере; и сообщает еще многие достоверные факты о тритонах и нереидах.
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Я, право, удивлен. Сколько раз бывал я на море, и в самый разгар сезона, а русалок, кажется, не видел. (Он позвонил, и явился Сильвупле, по виду которого тотчас стало ясно, что ему море по колено.) Сильвупле! Видел я когда-нибудь русалку?
Сильвупле:
— Русалку, сэр?
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Ну, полудеву-полурыбу?
Сильвупле:
— А! Полурыбу! Да, и очень часто, сэр. Тут на кухне все девы — такие рыбы — ma foi![17] И хоть бы один быль погоряшей, все холедный и грюсный, как могила.
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Да нет же, Сильвупле, это не рыба, не…
Сильвупле:
— Ни рыба ни мясо, сэр?
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Нет, не то, это такое чудо-юдо…
Сильвупле:
— Чудо-юдо! А! Я поняль, сэр! Да мы только их и видим, с тех пор как уехаль из города!
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Однако, ты выпил больше, чем следовало.
Сильвупле:
— Нет, мосье. Меньше, чем следовало. Болётный воздух ошнь вреден, и я попил с Вороном-дворецким для пользы здоровья.
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Сильвупле! Я требую, чтоб ты был трезв.
Сильвупле:
— Oui, monsieur, я буду трезв, как преподобнейший брат Жан.{43} Дворецкий чудо-юдо и так напилься, что сталь нем как рыба. Но я бы более хотель деву-рыбу. Ах! Вспомнил песенку, как это… «Рыба хорош, когда горяча, но горячая дева лучше леща!» (Уходит.)
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Я потрясен. Никогда еще не видывал я каналью в таком состоянии. Но позволите ли, мистер Астериас, задать вам вопрос о cui bono[18] трудов и средств ваших, затраченных на поиски русалки? Cui bono, сэр, есть вопрос, какой я всегда беру на себя смелость задавать, когда вижу, как кто-то очень о чем-то радеет. Сам я по природе синьор Пококуранте{44} и желал бы знать, есть ли что на свете лучше и приятнее, нежели существовать и ничего не делать.
Мистер Астериас:
— Я много путешествовал, мистер Лежебок, по берегам пустым и дальним, я исколесил земли скудные и неприветливые. Я не бежал опасности, я претерпевал труды, я изведал лишения. И притом испытал я радости, какие никогда б не променял на то, чтоб существовать и ничего не делать. Я знал немало бед, но не изведал худшей, под которой понимаю я все несчетные разновидности скуки: хандру, досаду, ипохондрию, черную меланхолию, времяпрепровожденье, разочарованье, мизантропию — и всю бесконечную чреду их следствий: капризы, сварливость, подозрительность, ревность и страхи, которые равно заразили и общество наше, и его словесность; и которые обратили бы человеческий разум в Ледовитый океан, когда бы более человечные устремленья философии и науки не сохраняли в нас чувств высших и побуждений ценнейших.
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Вы, однако ж, изволите строго судить нашу модную литературу.
Мистер Астериас:
— Как же иначе, когда пираты, разбойники с большой дороги и прочие разновидности обширного рода Душегубов — суть высший идеал деятельности практической точно так как желчная и уничижающая мизантропия есть идеал деятельности умственной. Насупленный лоб и загробный голос — необходимые ныне признаки хороших манер. И зловещий, иссушающий, смертоносный сирокко, дышащий нравственным и политическим отчаянием, несется теперь по всем урочищам нашего Парнаса. Наука же спокойно следует своим путем, питая юность восторгами чистыми и пылкими, зрелости доставляя труды спокойные и благодатные, а старости даря воспоминания и несчетные темы для целительных и ясных размышлений; и коль скоро жрец ее одаряем бескорыстным счастием обогащать ум и множить благо общества, он стоит выше неверного людского приговора, мирских волнений и превратностей судьбы. Природа — великое и неистощимое его сокровище. Дни его не вмещают всех отпущенных ему радостей. Скука бежит его дверей. В согласии с миром и собственным разумом, он сам себе довлеет, радует всех вокруг и встречает свой закат как завершенье долгого и благодатного дня.[19]
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Хотелось бы и мне так прожить, но, боюсь, я бы не вынес напряжения. К тому же я закончил курс в колледже. Я ухитряюсь одолевать свой день, убивая утро в постели, вечер в гостиных; переодеваясь и обедая в промежутках и затыкая редкие дыры пустого времени с помощью легкого чтения. И в том милом недружелюбии, за какое корите вы нынешнюю салонную литературу нашу, черпаю я духовные силы для любимого моего занятия — ничегонеделания, ибо укрепляюсь в мысли, что никто не достоин того, чтобы что-то для него делать.
Марионетта:
— Но не выдают ли себя невольно авторы подобных сочинений? Нет ли в них противоречия? Ибо кто же, от души ненавидя и презирая свет, станет всякие три месяца публиковать толстый том затем только, чтоб сообщить об этом?
Мистер Флоски:
— Тут есть тайна, которую я поясню туманным замечаньем. Согласно Беркли, esse всех вещей есть percipi.{45} Они существуют постольку, поскольку мы их ощущаем. Однако, оставя проблемы и частности, касаемые до материального мира, материалистам, хилиастам{46} и антихилиастам, ибо поистине этот вопрос нелегкий, обсуждаем теми, кто не в своем уме и чужд сей теме{47} (поскольку лишь трансценденталисты не чужды ни этой, ни какой другой теме), мы можем с полной уверенностью утверждать, что esse счастья есть percipi. Они существуют постольку, поскольку мы его ощущаем. Элементы радости и страданья нашего есть повсюду. Степень счастия, которым одаряет нас любое обстоятельство или предмет, зависит от нашего настроения или расположения. Вникните в смысл обычных оборотов — «дурное расположение духа», «веселое настроение», и вы поймете, что истина, за которую я ратую, общепринята.
(Мистер Флоски внезапно осекся; он понял, что невольно вторгся в область здравого смысла.)
Мистер Пикник:
— В самом деле. Веселое настроение всюду находит повод для удовольствия. В городе и в деревне, в обществе и наедине, в театре и в лесу, средь шумной толпы и средь молчанья гор — всюду есть поводы для размышлений и радости. Один вид радости — слушать музыку «Дон Жуана» в театре, сверкающем огнями и блещущем нарядами красавиц; другой вид ее — плыть на закате по лону мирных вод, в тиши, возмущаемой лишь всплесками весла. Веселое настроение извлечет из того и другого радость, дурное расположение духа и в том и другом сыщет лишь недостатки и сравненьями подкрепит свою склонность к недовольству. Один собирает лишь розы, другой лишь крапиву на своем пути. Одному дана способность наслаждаться всем, другой ничем не может насладиться. Один живо ощущает все радости, какие ему даны; другой обращает их в страданья, устремляясь к чему-то лучшему, которое оттого только лучше, что ему не дано, а если было бы ему дано, не показалось бы лучшим. Эти мрачные умы в жизни то же, что критики в литературе; они замечают лишь изъяны, потому что глаза их закрыты для прекрасного. Критик из кожи лезет вон, чтобы загубить нарождающийся гений; и ежели вопреки стараньям критика он растет, тот его не замечает; а потом жалуется на упадок словесности. Подобно ему, и враг общества хулит людские и общественные пороки, сам ограждаясь от всего доброго и изо всех сил стараясь загубить счастие свое и ближних. Мизантропия часто результат обманутого великодушия; но еще чаще порождает ее заносчивая суетность, которая не в ладу с целым светом лишь за то, что он ценит ее по заслугам.