— ”На треть линии!”
А я повторял про себя: ”Черт бы побрал книги и книжную горячку!”
— Успокойтесь, друг мой, — ласково шептал я ему на ухо всякий раз, когда приступ возобновлялся. — Треть линии — пустяк, даже если речь идет о деликатнейшем деле в мире!
— Пустяк! — вскричал он. — Треть линии в Вергилии 1676 года — пустяк! На распродаже книг господина де Котта Гомер в издании Нерли{36} стоил из-за этой трети линии на сто луидоров дороже. Треть линии! О, если бы треть линии пунсона вонзилась вам в сердце, вы бы не назвали это пустяком!
На нем не было лица; он заламывал руки, в ноги ему железными когтями вонзались судороги. Без сомнения, горячка делала свое дело. Я не согласился бы продлить путь, который оставался до его дома, даже на треть линии.
Наконец, мы приехали.
— Треть линии! — сказал он привратнику.
— Треть линии! — сказал он открывшей нам кухарке.
— Треть линии! — сказал он жене, рыдая.
— Мой попугайчик улетел! — сказала его маленькая дочка, тоже плача.
— Не нужно было оставлять клетку открытой, — ответил Теодор. — Треть линии!
— Народ волнуется на Юге и на Циферблатной улице, — сказала старая тетушка, читавшая вечернюю газету.
— Какого дьявола ему не хватает? — спросил Теодор. — Треть линии!
— Ваша ферма в Босе сгорела, — сказал слуга, укладывая Теодора в постель.
— Надо будет вновь отстроить ее, если дело того стоит, — ответил Теодор. — Треть линии!
— Как вы думаете, это серьезно? — спросила меня кормилица.
— Разве вы, голубушка, не читали "Журнал медицинских наук"? Бегите скорей за духовником!
К счастью, в эту самую минуту священник появился на пороге; он, по обыкновению, зашел поболтать о разных литературных и библиографических тонкостях, в которых разбирался не хуже, чем в требнике; впрочем, пощупав пульс Теодора, он забыл о библиографии.
— Увы, сын мой, — сказал он больному, — жизнь человеческая скоротечна, да и весь наш мир не вечен. Как и всему, что имеет начало, ему рано или поздно придет конец.
— Кстати, вы читали "Трактат о происхождении и древности мира"{37}? — спросил Теодор.
— Я читал Книгу Бытия, — отвечал почтенный пастырь, — но слышал о книге, которую написал на эту тему некий софист минувшего века по имени Мирабо.
— Sub judice lis est[25], — резко перебил его Теодор. — Я доказал в моих Stromates{38}, что этот унылый педант Мирабо создал лишь первую и вторую части ”Мира”, а создатель третьей — аббат Лемакрье{39}.
— Господи! Кто же в таком случае создал Америку{40}? — приподняв очки, осведомилась старая тетушка.
— Речь не об этом, — продолжал аббат. — Верите ли вы в Пресвятую Троицу?
— Как могу я не верить в знаменитое сочинение Сервета De Trinitate[26]{41}, — вскричал Теодор и сел на постели. — Ведь я ipsimis oculis[27] видел, как на распродаже библиотеки господина де Маккарти{42} эта книга, которую сам он приобрел на распродаже собрания Лавальера{43} за 700 ливров, была продана за жалкие 214 франков.
— Но я имел в виду совсем иное, — сказал в замешательстве служитель церкви. — Я спрашиваю вас, сын мой, что вы думаете о божественном происхождении Иисуса Христа?
— Ладно, ладно, — отвечал Теодор. — Давайте условимся: кто бы что ни говорил, я настаиваю, что ”Toldos Jeschu”[28]{44}, из которого этот невежественный пасквилянт Вольтер почерпнул столько вздорных побасенок, достойных ”Тысячи и одной ночи”, есть не что иное, как злобная и бездарная выдумка раввинов, и что сочинение это недостойно занимать место в библиотеке ученого!
— В добрый час! — вздохнул почтенный священнослужитель.
— Разве что в один прекрасный день, — продолжал Теодор, — отыщется экземпляр in charta maxima[29], о котором, если мне не изменяет память, идет речь в неопубликованной мешанине Давида Клемана.
На сей раз священник довольно громко застонал, вскочил со стула и с волнением склонился над Теодором, дабы честно и прямо объяснить больному, что у него тяжелейший приступ библиоманической горячки, описанной в ”Журнале медицинских наук”, и что сейчас ему не следует думать ни о чем, кроме спасения собственной души.
Теодор не принадлежал к числу тех глупцов, которые решительно отрицают существование Бога, но наш друг потратил так много сил на бесплодное изучение буквы множества книг, что у него не хватило времени постичь их дух. Даже в ту пору, когда он был совершенно здоров, теории бросали его в жар, а догмы вызывали столбняк. В богословии он разбирался хуже сенсимонистов{45}. Он отвернулся к стене.
Долгое время он лежал молча, и мы уже решили было, что он скончался, но, подойдя к нему, я услышал глухой шепот: ”Треть линии! Боже правый! Боже милостивый! Как отдашь ты мне эту треть линии и хватит ли твоего могущества, чтобы исправить непоправимую ошибку переплетчика?”
В эту минуту в комнату вошел один библиофил, приятель Теодора. Ему сказали, что больной при смерти, что в бреду он утверждал, будто аббат Лемакрье создал третью часть света, а четверть часа назад утратил дар речи.
— Сейчас проверим, — сказал библиофил.
— По какой ошибке в нумерации страниц узнается хороший эльзевировский Цезарь 1635 года? — спросил он Теодора.
— 153-я страница вместо 149-й.
— Отлично. А Теренций того же года?
— 108-я вместо 104-й.
— Черт возьми, — заметил я, — Эльзевирам в 1635 году не везло с цифрами. Хорошо, что они не стали печатать в том же году таблицы логарифмов.
— Превосходно, — продолжал приятель Теодора. — А ведь поверь я болтовне этих людей, я думал бы, что ты на волосок от смерти!
— На треть линии, — подхватил Теодор слабеющим голосом.
— Я знаю о твоей беде, но по сравнению с тем, что приключилось со мной, это сущая ерунда. Вообрази, неделю тому назад на одной из тех никому не ведомых распродаж, о которых можно узнать лишь из объявления на двери, я упустил Боккаччо 1527 года — такой же великолепный экземпляр, как твой, в венецианском переплете из телячьей кожи, с остроконечными ”а”{46} и множеством ”свидетелей”{47}. И ни одной подложной страницы!
Теодор не мог больше думать ни о чем другом:
— Ты уверен, что ”а” были остроконечные?
— Как кончик алебарды.
— Значит, это действительно был Боккаччо 1527 года.
— Он самый. В тот день я был на чудесном обеде: очаровательные дамы, свежие устрицы, остроумные собеседники и превосходное шампанское. Я пришел через три минуты после того, как книга была продана.
— Милостивый государь! — в бешенстве вскричал Теодор. — Когда продается Боккаччо 1527 года, обходятся без обеда!{48}
Это последнее усилие исчерпало ту каплю жизненных сил, которая еще оставалась у Теодора и которую эта беседа поддерживала, подобно тому как раздувают затухающий огонь кузнечные меха. Он успел прошептать еще раз: ”Треть линии!” — но то были его последние слова.
Утратив всякую надежду на его спасение, мы подкатили его постель к книжным шкафам и стали вынимать оттуда те тома, которые он, казалось, звал взглядом. Дольше всего мы держали перед его глазами издания, которые, на наш взгляд, составляли предмет его наибольшей гордости. Умер он в полночь, в окружении книг в переплетах Десея и Падлу, любовно сжимая в руках переплет Тувенена.
Похороны состоялись на следующий день; за гробом нескончаемой чередой тянулись безутешные сафьянщики. На могильном камне мы высекли эпитафию, которую, пародируя Франклина{49}, сочинил некогда для себя сам Теодор:
Здесь
в деревянном переплете
покоится
экземпляр
лучшего издания
человека —
издания,
написанного на языке золотого века,
который люди забыли.
Ныне это
старая книжонка,
потрепанная,
грязная,
с вырванными страницами
и попорченным фронтисписом,
изъеденная червями
и наполовину сгнившая.
Трудно ожидать,
что она удостоится
запоздалой и бесполезной чести
быть переизданной.
Франциск Колумна
Перевод В. Мильчиной
Надеюсь, вы не забыли нашего друга аббата Лоуриха{50}, с которым мы встречались в Рагузе и Спалато, в Вене и Мюнхене, в Пизе, Болонье и Лозанне. Это замечательный человек, блестяще образованный, держащий в голове уйму вещей, которые любой другой на его месте постарался бы поскорее забыть: имя издателя той или иной дрянной книжонки, год рождения того или иного глупца и еще множество подобных сведений. Аббату Лоуриху принадлежит честь установления подлинного имени Кникнакия: под этим псевдонимом писал Старкий, причем не Поликарп Старкий, автор восьми прекрасных одиннадцатисложных стихов на диссертацию Корнманна de ritibus et doctrina scaraboeorum[30], а Мартин Старкий, автор тридцати двух одиннадцатисложных стихов о вшах. Несмотря на все это, с аббатом Лоурихом стоит познакомиться: он милейший человек, остроумный, сердечный, неизменно предупредительный; вдобавок к этим достоинствам он наделен живым и своеобычным воображением, что делает его на редкость приятным собеседником, но только до тех пор, пока он не углубится в мельчайшие подробности биографического и библиографического свойства. Впрочем, я смирился с этим недостатком аббата Лоуриха, и стоит мне увидеть его, как я бросаюсь к нему со всех ног. Последняя наша встреча произошла месяца три назад, не больше.