Итак, факты: Джон Ди — несомненно один из величайших учёных своего времени, самые блистательные дворы Европы оспаривали друг у друга честь принять его у себя. По приглашению императора Рудольфа он посетил и Прагу; там, как свидетельствуют исторические хроники, он в высочайшем присутствии превращал свинец в золото. Но, как я уже подчеркивал, не к трансмутации металлов стремилась душа его, а дальше, много дальше, совсем к… другой трансмутации. Что это за «другая трансмутация», я и постарался объяснить в моём романе.
Густав Майринк
Странное чувство: человек уже умер, а отправленный им пакет только сейчас попадает ко мне в руки! Кажется, тончайшие невидимые нити исходят из этой потусторонней посылки, наводя нежную, как паутина, связь с царством теней.
Невероятно аккуратные складки синей обёрточной бумаги, частые скрещения тугого шпагата — каждая мелочь свидетельствует об особом, отмеченном знаком смерти педантизме обреченного, исполняющего последний свой долг. Того, кто все эти заметки, письма, пожелтевшие и увядшие, как и связанные с ними воспоминания, шкатулки, наполненные чем-то важным когда-то и бесполезным теперь, собирал, приводил в порядок, сосредоточенно паковал, а где-то на периферии сознания в нём неотступно пульсировала мысль о будущем наследнике, обо мне — далёком, почти чужом для него человеке, который узнает и задумается о его кончине только тогда, когда запечатанный пакет, канувший в море жизни, найдёт своего незнакомого адресата.
Пакет скрепляют большие красные печати с фамильным гербом моих предков по материнской линии. Сколько я себя помню, образ племянника моей матери был всегда окутан романтической дымкой. Кузины и родственницы, упоминая имя «Джон Роджер», и без того уже экзотическое для меня, непременно добавляли: «последний в роду», что звучало подобно какому-то пышному титулу, и с непередаваемо потешной чопорностью поджимали тонкие высохшие губы, обреченные раздувать своим старческим кашлем остаток жизни древнего угасающего рода.
Наше генеалогическое древо — в моей растревоженной фантазии возник зрительный образ этого геральдического символа — широко простерло свои причудливо узловатые ветви. Уйдя корнями в Шотландию, оно своей цветущей кроной осеняло почти всю Англию, кровные узы связали его с одним из древнейших родов Уэльса. Крепкие, полные жизненных сил отростки пустили корни на землях Швеции и Америки, Штирии[9] и Германии. Но пробил час — и иссох ствол в Великобритании, а мертвые ветви поникли долу. И только здесь, в южной Австрии, ещё зеленел последний росток: мой кузен Джон Роджер. Но Англия задушила и этот последний!
Как свято чтил мой дед по материнской линии традиции и имена своих благородных предков! Ничего, кроме своего лордства и наследственного поместья в Штирии, Его светлость знать не желал! Однако мой кузен Джон Роджер пошёл по иной стезе: изучал естественные науки, пробовал свои силы на поприще современной психопатологии, много путешествовал, с величайшим усердием учился в Вене и Цюрихе, в Алеппо и Мадрасе, в Александрии и Турине, постигая тайны душевного мира у современных гуру, дипломированных и не совсем, покрытых коростой восточной грязи либо закованных в крахмальную белизну западных рубашек.
За несколько лет до войны он переселился в Англию. Намеревался посвятить себя там исследованиям истоков и различных ответвлений нашего древнего рода. Что побудило его к этому, я не знаю; поговаривали, будто бы он занят выяснением каких-то загадочных эпизодов, странным образом связанных с одним из наших предков. Война застала его врасплох. Офицер запаса австро-венгерской армии, он был интернирован. Из лагеря для военнопленных он, совершенно больным, вышел через пять лет, однако Канала так и не пересек и умер где-то в Лондоне, оставив после себя скудное имущество, распределенное между родственниками.
Обрывки воспоминаний да этот прибывший сегодня пакет — моё имя написано прямым чётким почерком — вот и всё, что досталось мне в наследство от моего кузена.
Генеалогическое древо засохло, герб сломан!
Но что за плебейское легкомыслие, ведь, пока герольд не исполнил над печатью этого сумрачно-торжественного ритуала, герб жив.
Сломан лишь красочный сургуч. И тем не менее печать сия уже никогда не оставит оттиска.
А какой это был славный, могущественный герб! И вот я его — сломал. Сломал? И мне опять становится стыдно, словно я сейчас пытаюсь обмануть самого себя.
Кто знает, быть может, преломив печать, я лишь освободил герб от оков векового сна! Итак: трехпольный нессер щита, в правом лазоревом поле, символизирующем наше родовое поместье Глэдхилл в Уорчестере, — серебряный меч, вертикально вонзенный в зелёный холм. В левом серебряном поле, удостоверяющем наши права на поместье Мортлейк в Мидлэссексе, — зеленеющее древо, меж корней которого вьётся серебристая лента источника. А в среднем, клиновидном зелёном поле над основанием щита — сияющий светильник, исполненный в форме лампы первых христиан. Знак для герба необычный, у знатоков геральдики он всегда вызывал удивление.
Я медлил, засмотревшись на последний, чрезвычайно чёткий гербовый оттиск. Но что это? Над основанием щита изображен вовсе не светильник! Кристалл? Правильный додекаэдр в сияющем нимбе! Не чадная масляная коптилка, а лучезарный карбункул! И вновь странное чувство коснулось меня, словно какое-то воспоминание, которое спало во мне в течение… в течение… да-да, в течение веков, пытается пробиться в сознание.
Покачивая головой, рассматривал я своё загадочное открытие на древнем, хорошо мне знакомом гербе. Такой резки печать я определенно раньше не видел! Либо у моего кузена Джона Роджера была другая, вторая печать, либо — ах, ну конечно же: чёткую совсем свежую гравировку спутать невозможно — Джон Роджер заказал в Лондоне новую печать. Но зачем?.. Масляная лампа! Внезапно всё до смешного просто встало на свои места: масляная лампа была не чем иным, как поздним барочным искажением! Изначально же в гербе находился сияющий кристалл! Странно, этот камень кажется мне почему-то знакомым, даже каким-то внутренне близким. Горный кристалл! Сейчас я уже не могу вспомнить предание, которое когда-то знал, — о таинственном карбункуле, сияющем где-то в недосягаемых высотах.
Осторожно надламываю последнюю печать и разворачиваю пакет. На стол сыплются связки писем, какие-то акты, свидетельства, выписки, пожелтевшие пергаменты, испещренные розенкрейцерской тайнописью, дневники, полуистлевшие гравюры с герметическими пантаклями, загадочные инкунабулы в переплетах из свиной кожи с медными застежками, стопки сброшюрованных тетрадей; далее пара шкатулок слоновой кости, набитых всевозможной антикварной чепухой: монеты, кусочки дерева и какие-то косточки, оправленные в сусальное серебро и золото, на дне матово отблескивают черные полированные грани — пробы отборного графита из Девоншира. Сверху записка — твердым прямым почерком Джона Роджера:
Читай или не читай! Сожги или сохрани! Прах к праху. Мы, из рода Хоэла Дата, эрлов Уэльских, мертвы. — Mascee.
Кому предназначены эти строки? Видимо, всё же мне! Смысла их я не понимаю, однако и не пытаюсь докопаться, почему-то уверенный, как в детстве: придёт время — и всё само собой станет ясно. Но что означает «Mascee» ? Любопытство заставляет меня взять с полки словарь. «Mascee» (англо-китайск.), — читаю я, — примерное значение: «пустяк, ерунда». В общем, что-то вроде «нитшёво».
Стояла глубокая ночь, когда я, после долгих размышлений о судьбе моего кузена Джона Роджера придя к выводу о бренности всех надежд и радостей этого мира, поднялся из-за стола и отправился спать, оставив более подробный осмотр наследства на завтра. Едва моя голова коснулась подушки, я уснул.
Очевидно, мысль о горном кристалле с герба преследовала меня и во сне, во всяком случае, я не припомню столь странного сна, как тот, что приснился мне в ту ночь.
Сияющий карбункул парил где-то высоко надо мной, во мраке. Один из его бледных лучей отвесно упал на мой лоб, и я с ужасом почувствовал, что между моей головой и камнем установилась таинственная связь. Пытаясь уклониться, я завертелся с боку на бок, однако спрятаться не удалось. И тут ошеломляющее открытие заставило меня замереть: луч карбункула падал на мой лоб даже тогда, когда я лежал ничком, зарывшись лицом в подушки. И я совершенно отчетливо ощутил, как мой затылок стал приобретать пластическую структуру лица: с обратной стороны моего черепа прорастало второе лицо. Страх пропал; лишь слегка раздражало то, что теперь мне уже никак не удастся избежать назойливого луча.
Двуликий Янус, успокаивал я себя, ничего особенного, просто образная реминисценция школьной латинистики. Однако легче от этого не стало. Янус? Янус так Янус! Ну и что дальше? С какой-то маниакальной настойчивостью моё сонное сознание цеплялось за это «Ну и что?..», совершенно не желая заниматься куда более закономерным вопросом: «Что со мной?»