уже не слышала. Меня так потрясло это признание, что я с головой ушла в собственные мысли.
— Это было крайне необычное ощущение для меня, и я чувствую между нами странную связь… — Он резко оборвал себя и покачал головой. — Если бы мои коллеги по бизнесу услышали меня сейчас, то решили бы, что это речь какого-нибудь слабоумного обожателя. И вы, наверное, так же думаете.
Я могла бы и дальше слушать, как он путается в словах, сидеть молча и наблюдать, как человек, который, по слухам, держит в руках судьбу всей Австрии, запинается на каждом шагу. Его поведение могло бы служить мне оправданием для отказа в дальнейших встречах. Но я чувствовала между нами какое-то необычное притяжение.
— Нет, я бы никогда о вас так не подумала.
— Если так, не согласитесь ли вы увидеться со мной еще раз?
Мне уже приходилось принимать ухаживания молодых людей, и, хотя мне было всего девятнадцать, я уже не была невинной девочкой. У меня было много поклонников: Вольф Альбах-Ретти, граф Блюхер фон Вальштатт и среди прочих даже один молодой русский академик, чья длинная, непроизносимая фамилия стерлась из памяти. К одним я быстро теряла интерес, с другими развлекалась подольше. Некоторых допускала к телу, но большинство держала на расстоянии. Но ни один из них не удостоил меня подобной уважительной откровенности. Они кружили в замысловатом брачном танце, столь привычном для большинства мужчин, но абсолютно предсказуемом и оскорбительном для моего интеллекта. При всех их титулах, деньгах и дипломах, ни в одном из них я не видела ровню и потому очень скоро расставалась с ними. А Фридрих Мандль был другим.
Я помолчала, делая вид, будто обдумываю его вопрос. Он не пытался скрывать свое нетерпение, а я тянула с ответом сколько могла, наслаждаясь его неуверенностью и своей властью над этим весьма могущественным человеком.
Я сделала большой глоток шампанского, аккуратно облизнула губы, прежде чем заговорить. Затем наконец ответила:
— Да, герр Мандль. Я хотела бы встретиться с вами снова.
16 июля 1933 года
Вена, Австрия
Я едва сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Мне пришлось прикрыть рот рукой и подавить заливистый девичий смех, готовый сорваться с губ, ведь подобное легкомыслие было бы не к лицу той утонченной даме, которую я изображала. Хотя вряд ли это так уж покоробило бы Фрица. Он, кажется, был от меня в полном восторге, даже от черт, которые у меня самой восторга не вызывали.
Наконец овладев собой, я провела пальцем по краю тарелки. Поверхность сверкала золотом, хотя, конечно же, это был просто позолоченный фарфор. Словно прочитав мои мысли — а это случалось в последнее время все чаще, — Фриц ответил:
— Да, милая, тарелки из чистого золота.
Смех, который я с таким трудом сдерживала, все-таки вырвался наружу.
— Золотые тарелки? Нет, правда?
Он засмеялся вместе со мной, а затем объяснил:
— Почти. Разумеется, чистое золото — слишком мягкий металл, и его в любом случае нужно смешивать с другим. В данном случае в сплав для прочности добавлено серебро, отчего тарелки стали тверже, не потеряв при этом свою красоту… совсем как ты.
Я улыбнулась комплименту: было очень приятно, что он ценит во мне силу характера. Большинство мужчин моя уверенность в себе отпугивала, а вот Фриц всегда интересовался моим мнением и уважал мои взгляды, даже когда они расходились с его собственными.
— Ты их где-то заказал? Не могу себе представить, чтобы золотые тарелки можно было найти в обычном магазине, где продают фарфор.
— Скажем так — после недавних волнений в университетах появилась возможность их купить. Притом по разумной цене.
Эти слова меня озадачили. Что он имел в виду — беспорядки прошлой зимой и весной, когда социалисты из Венского университета не пустили туда еврейских студентов? Но каким же образом эта стычка могла привести к тому, что упали цены на золотые тарелки? Я не видела связи между этими двумя событиями, однако по краешку сознания что-то царапнуло.
Фриц прервал мои мысли, высоко подняв свой хрустальный бокал с тончайшей гравировкой.
— За последние семь недель! Счастливейших недель в моей жизни.
Мы чокнулись бокалами с певучим звоном, выпили по глотку прохладного шампанского «Вдова Клико», и я стала вспоминать эти удивительные недели. Семь роскошных ужинов — каждый вечер, когда в театре не было спектаклей. Двадцать роскошных обедов — в те дни, когда у меня не было утренних репетиций, а у него деловых встреч. Сорок девять раз мне доставляли свежие розы, и их цвет ни разу не повторялся два дня подряд. Семь недель я заставляла себя не смотреть на то место в третьем ряду, которое он забронировал для себя на весь сезон и в котором проводил те вечера, когда я выступала на сцене. Все это время весь Венский театр гудел от пересудов — не считая фрау Люббиг, на чьи уста легла печать, как только она узнала о моем новом романе, и с тех пор они не открывались. Каждый вечер родители с тревогой ждали моего возвращения — рука об руку с самым богатым человеком в Австрии, который утверждает, что я вернула ему молодость. И даже надежду.
Весь мой мир сосредоточился в нем одном. Каждую свободную минуту, за исключением того времени, что проводила на сцене, я была с ним. Как он и просил, я дала ему шанс проявить себя.
За это время мы успели пообедать во всех лучших ресторанах Вены и ее окрестностей, но ни разу не были ни в одном из его трех домов: ни в огромной венской квартире, ни в замке под названием Шлосс Шварценау — неподалеку от одноименного города, примерно в ста двадцати километрах к северо-западу от столицы, — ни в роскошном охотничьем домике из двадцати пяти комнат, получившем название «Вилла Фегенберг», в восьмидесяти километрах к югу от Вены, — ни разу до сегодняшнего вечера. Ужинать в доме взрослого мужчины без надлежащего сопровождения — это шло вразрез со всеми правилами, которые свято соблюдали мои родители. Поэтому я ничего им не сказала.
В этот вечер Фриц провел меня через закрытые ворота к белокаменному зданию с колоннами на Шварценбергплатц, 15, в самом богатом районе Вены, неподалеку от Рингштрассе. Затем мы прошли мимо консьержа в форме и трех швейцаров, направились к закрытому лифту, на котором мы и поднялись на самый верхний этаж. Там он показал мне свою квартиру в двенадцать комнат — скорее, целый дом, потому что она занимала три этажа, и