к разговорам о литературе и учиться из споров, какие почти всегда вызывались, вечером пошёл в кафе. Он знал нескольких особ, принадлежащих к литературному кругу, и был допущен в него, хотя среди этого круга очень скромно выделялся. Тут всегда можно было узнать о недавно изданных и перспективных книгах, о судьбе сочинений и ежедневников, которые думали создавать. Что до политической прессы, развитие той было совсем невозможным в эти минуты – даже думать о ней не смели, поэтому, с тем большим запалом бросались к литературным проектам, к которым охота и желание были хоть отбавляй, но на средствах. Практически вся горячая молодёжь была зависимая и бедная, а старые меценаты присоединялись к противоположному лагерю.
Несмотря на несколько сочинений, нужда в литературном сборнике была признана всеобщей. В нём должны были размещаться и новые работы, и полемика о них. Увы – на это издание, такое желанное, не хватало меценатов и фондов. Распространение в то время было относительно небольшим, в деревнях читали по-французски или не читали вообще, подписные издания развозили апостолы [9], навязывая их стонущим на налоги; издание, поэтому, должно было иметь меценатов и поддерживаться пожертвованиями, своей силой возникнуть не могло.
Речь шла также и об определении программы, а тут одни становились на краю к борьбе, другие с Бродзинским требовали эклектики и прощения, не осуждая никого.
Не вечерах на кофе показывались тогдашние знаменитости, младшие, по крайней мере. Не был беспримерным Лелевел [10], на которого не только глаза и сердца учёных и реформаторов, но и горячей молодёжи, расположенной к действию, обращались. Приходили сюда и украинцы, молодой, энергичный отряд, и литвины, воспитанники Вильна, как те были детьми Кжеменца. Но с Лелевелом о тогдашней литературе говорить было трудно. Нёс он факел во мраке истории, вооружённый суровой критикой, но в деле романтизма руководствуясь только чутьём, признавал правоту того, в ком чувствовал самую горячую жизнь, энергию и силу. Вечера в этом кругу проходили очень приятно. Не было почти дня, чтобы сюда кто-нибудь из давних гостей не приводил нового пришельца «из-за Буга».
Стояла ещё в те времена та граница на Буге, которая разрывала страну надвое, ненавидимая царём Николаем, желающего от неё избавиться, но равно ненавистная тем, что по общности с братьями вздыхали. Официально Польша была в Варшаве, за Бугом польские сердца были горячей, хоть им такими едва ли разрешено было называться. Братья из-за Буга сердечно приветствовали друг друга, с каким-то беспокойным любопытством. Тут и там были одни мысли и чувства, взаимно притягивающиеся.
Когда Каликст в этот вечер туда вошёл, в кофейне уже было полно дыма, трубки давно в работе, и нашёл кучку своих знакомых, собрашихся около молодого мужчины с бледным лицом, смелым взглядом, живыми движениями, который вполголоса что-то рассказывал, чего-то доказывал. Когда новый пришелец остановился, чтобы к нему прислушаться, сначала оратор немного задержался, поглядев на него, точно не был уверен, может ли дальше говорить свободно, но, видя, что с ним все здоровались, тут же прерванное доказывание развязал заново.
– Да, верьте мне, – говорил он, – одного приличного издания, стоящего на вершине наших нужд, мы не имеем. Надобно его создать, но нужно согласиться на то, чем оно должно быть.
Высокого роста, красивой фигуры, подкупающего лица брюнет с розовыми устами, заговорил:
– Значит, мы просим программу…
– Говори, пане Михал, – вставил другой. – Стефану будет главным образом важно, чтобы свою библейскую поэзию было где печатать.
Брюнет сильно зарумянился.
– Посоветуемся с профессором Бродзинского, – сказал кто-то сбоку, – это человек и великих знаний, и великой сдержанности, понимающий…
– Всё что хотите, – воскликнул тот, которого называли Михалом, – я его почитатель, но – хотя это и солдат, и вождь – я его сегодня на начального коменданта не возьму. Он слишком мягкий, слишком добрый, слишком снисходительный. Жизнь забрала у него энергию – дух живёт в нём спокойный, а мы не заблуждаемся, идём на войну.
– Тише, – сказал кто-то, – с войной…
– Но ради Бога, в конце концов только против педанства и онемелости, – добавил пан Михал.
Послышалось несколько смешков.
– Молодые силы нам нужны, – говорил далее тот, которого окружали, – этих нам хватит, забранные губернии нам их доставят.
Снова кто-то боязливый шикнул, но рассмеялись над трусом.
В эти минуты как-то один из стоящих бросил взгляд по покою, такой задумчивый, что нелегко было заметить сидящих с краю; за его взором пошёл машинально пан Каликст и в уголке за маленьким столиком заметил Бреннера, который, отвернувшись, пил кофе, вовсе не обращая внимания на кучку беседующих в другом конце.
В эти минуты начали как-то трясти локтями, глазами друг другу давать знаки, и разговор, вполне свободный, не переставая, изменил течение, даже предмет, обращаясь к вещам более повседневным. Очевидно, старались, чтобы это не очень было выразительным. Однако же вся жизнь, какая недавно выливалась, словно парализованная, задержалась и перестала, несколько особ оглянулось за капюшонами, начали вставать, несколько выскользнуло, остальные рассеялись.
Каликст, который сразу узнал своего соседа, так был этим паражён, удивлён, почти задет, что, не в состоянии задержаться, отвёл в другой покой своего друга, Эдварда.
Эдвард, коллега по одной лавке в Liceum, был немного старше Каликста и независим. Пребывал в Варшаве, будучи известным и охотно принимаемым в первейших домах, – Каликст не знал определённо, чем он занимался. На вид только развлекался. Именно взгляд Эдварда вызвал этот переполох и панику.
Вышли в другой покой, в котором никого не было. Каликст приблизился к его уху.
– Мой дорогой, почему же ты так смешался и прервал разговор в минуту, когда действительно он был занимательный?
– Как же! Ты не видел? – отпарировал Эдвард.
– Кого? Что?
– А этого господина у столика сбоку!
– Кто же это?
– Это известный шпион Любовидзкого и доносчик великого князя… Говорят, что имеет свободный доступ в Бельведер. Зовут Бреннер.
Каликст побледнел.
– Может ли это быть? – воскликнул он невольно, ломая руки.
– Не может – но есть, точнее не бывает, – кончил Эдвард. – Человек безмерно ловкий, хитрый и самый опасный на свете.
Затем Эдвард поглядел на насупленного и смешанного приятеля и схватил его за руку.
– Что с тобой? Почему это так тебя взволновало? Всё-таки бояться нечего. Хоть бы сам Юргашко нас слушал с Маркотом, не нашёл бы ничего грешного в разговоре. Всегда, однако, подобает быть осторожным; поэтому мы предпочли прервать разговор, который куда-то перенесётся.
Каликст по-прежнему стоял, как окаменелый. Эдвард его толкнул.
– Ну же, скажи мне, что случилось?
– Только то, что я живу в одном доме с этим Бреннером… я наверху, он на первом этаже. Я никогда не догадывался о его несчастной профессии.
Он пожал плечами.
– Я надеялся, – шепнул Эдвард, – что ты был осторожен, потому что теперь будешь с ним осторожен, в этом не сомневаюсь. Не имеешь что на совести?
– Мне кажется, что ничего, – отпарировал