Ознакомительная версия.
— Ведь это как подземные толчки, — спокойно продолжает Вернике, так упорно добивавшийся победы над болезнью, — как землетрясение в океане. Исчезают острова, даже целые материки, и возникают другие.
— А что, если произойдет вторичное землетрясение в океане? Все вернется на прежние места?
— Может случиться и так. Но это бывает, почти как правило, в других случаях, когда болезнь сопровождается усиливающимся идиотизмом. Вы же видели у нас и таких больных. Разве вы желали бы фрейлейн Терговен такой судьбы?
— Желаю ей самого лучшего, — отвечаю я.
— Ну вот!
Вернике наливает в стаканы остаток вина. А я думаю о безнадежно больных, которые стоят и лежат по углам своих комнат, у них слюна течет изо рта, и они ходят под себя.
— Конечно, я желаю ей, чтобы она никогда больше не болела, — говорю я.
— Трудно допустить, чтобы болезнь вернулась. Это тот случай, когда для излечения необходимо было устранить причины заболевания. Все шло очень удачно. И мать и дочь испытывают теперь то чувство, которое иной раз возникает при сходной ситуации, после смерти соответствующего лица: в каком-то смысле обе чувствуют себя обманутыми, обе как бы осиротели и поэтому стали друг другу ближе, чем до того.
Я с изумлением смотрю на Вернике. Никогда еще не видел я его столь поэтически настроенным. Но, конечно, он говорит все это не вполне серьезно.
— Сегодня за обедом вы получите возможность убедиться в моей правоте: мать и дочь выйдут к столу.
Мне очень хочется уйти, но что-то заставляет меня остаться. Если человеку представляется случай помучить себя, он не так легко откажется от этой возможности. Появляется Бодендик, он неожиданно человечен. Потом приходят мать и дочь, и начинается банальный разговор цивилизованных людей. Матери лет сорок пять, она довольно полная, шаблонно красивая и так и сыплет легковесными, закругленными фразами. На все она сразу и не задумываясь находит ответ.
Я наблюдаю за Женевьевой. На краткий миг мне чудится, будто сквозь ее теперешние черты, как сквозь черты утопленницы, вдруг проступает ее прежнее, взволнованное, безумное, любимое мною лицо; но его тут же смывает плещущая вода болтовни о санатории, оборудованном по последнему слову медицины — обе дамы упорно называют лечебницу санаторием, — о живописных окрестностях, о нашем старинном городе, о всяких дядях и тетках, находящихся в Страсбурге и Голландии, о трудных временах, необходимости религиозной веры, качестве лотарингских вин и прекрасном Эльзасе. И ни слова о том, что когда-то меня так взволновало и потрясло. Все как бы опустилось на дно, словно его никогда и не было. Я скоро откланиваюсь.
— Прощайте, фрейлейн Терговен, — говорю я. — Вы, кажется, уезжаете на этой неделе. Она кивает.
— Разве вы сегодня вечером еще разок не заглянете к нам? — спрашивает меня Вернике.
— Да, я приду к вечерней службе.
— А потом зайдите ко мне, выпьем. Вы не откажетесь, сударыни?
— С удовольствием, — отвечает мать Изабеллы. — Мы все равно будем в церкви.
Вечер оказывается еще мучительнее, чем день, мягкий свет его обманчив. Я видел Изабеллу в часовне. Сияние свечей плыло над ее головой. Она сидела почти неподвижно. При звуках органа лица больных казались бледными плоскими лунами. Изабелла молилась: она была здорова.
Не становится легче и после службы. Мне удается перехватить Женевьеву при выходе из часовни и пройти с ней вперед. Вот и аллея. Я не знаю, что мне сказать. Женевьева кутается в пальто.
— Какими холодными становятся вечера, — замечает она.
— Да. Вы уезжаете на этой неделе?
— Да. Хотелось бы. Давно я не была дома.
— Вы рады?
— Конечно.
Говорить больше не о чем. Но я не могу сдержаться, ведь я слышу те же шаги, и так же белеет ее лицо в темноте, и в душе возникает то же мягкое предчувствие.
— Изабелла, — произношу я, пока мы еще в аллее.
— Простите, как вы сказали? — удивленно спрашивает она.
— Ах, — отвечаю я, — просто я назвал одно имя.
На мгновение она задерживает шаг.
— Вы, наверное, ошиблись, — отвечает она затем. — Меня зовут Женевьева.
— Да, разумеется. Изабеллой звали кого-то другого. Мы иногда об этом с вами говорили.
— Да? Может быть. Ведь говоришь о стольких вещах, — виновато замечает она. — Поэтому иной раз кое-что и забываешь.
— О да!
— Это кто-нибудь, с кем вы были знакомы?
— Да, более или менее.
Она тихонько смеется.
— Как романтично. Извините, что я не сразу сообразила. Теперь я припоминаю…
Я смотрю на нее с изумлением. Ничего она не помнит, я же вижу, она лжет, чтобы не быть невежливой.
— Ведь за последние недели произошло так много, — бросает она легким тоном и чуть свысока. — В таких случаях у человека в голове возникает некоторая путаница. — И затем, чтобы снова сгладить свою неловкость, она спрашивает: — Ну и как же все это шло дальше в последнее время?
— Что именно?
— Да то, что вы хотели рассказать об Изабелле.
— Ах, это? Да никак. Она умерла.
Женевьева в испуге останавливается.
— Умерла? Как жалко! Простите меня, я же не знала…
— Ничего. Наше знакомство было очень мимолетным.
— Умерла внезапно?
— Да, — отвечаю я. — Но так, что она сама даже не заметила. Это ведь тоже чего-нибудь да стоит.
— Конечно, — она протягивает мне руку. — И я искренне жалею…
Рука у нее крепкая, узкая и прохладная. Лихорадочности в ней уже не чувствуется. Просто рука молодой дамы, которая слегка оступилась, но потом все исправила.
— Красивое имя — Изабелла, — замечает она. — Свое имя я раньше ненавидела.
— А теперь уже нет?
— Нет, — приветливо отвечает Женевьева.
Она остается ею и дальше. Я ощущаю в ней ту проклятую вежливость, с которой принято относиться к жителям небольшого городка; с ними встречаешься мимоходом и потом скоро о них забываешь. И я вдруг чувствую, что костюм, перешитый портным Зульцбликом из старого военного мундира, дурно сидит на мне. Наоборот, Женевьева одета очень хорошо. Впрочем, она всегда хорошо одевалась; но никогда это так не бросалось мне в глаза. Женевьева и ее мать решили сначала поехать на некоторое время в Берлин. Мать — воплощенная благодарность и сердечность.
— Театры! Концерты! В настоящем большом городе сразу оживаешь. А магазины! А новые моды!
Она ласково похлопывает Женевьеву по руке.
— Мы там хорошенько побалуем себя, верно?
Женевьева кивает. У Вернике сияющее лицо. Они убили ее, но что именно они в ней уничтожили? — размышляю я. Может быть, это есть в каждом из нас, засыпанное, запрятанное, и что это такое в действительности? Разве его нет и во мне? И так же ли его успели убить или его никогда не выпускали на свободу? Есть оно только сейчас или существовало до меня и будет существовать после меня, как более важное, чем я сам? Или вся эта путаница только кажется чем-то глубоким, а на самом деле она только сдвиг ощущений, иллюзия, бессмыслица, которую мы принимаем за глубокомыслие, как утверждает Вернике? Но почему же тогда я это неведомое любил, почему оно на меня прыгнуло, точно леопард на вола? Почему я не в силах его забыть? И не вопреки ли теориям Вернике мне казалось, словно в тесной комнате распахнули дверь и стали видны и дождь, и молнии, и звезды?
Я встаю.
— Что с вами? — спрашивает Вернике. — Вы нервничаете, как… — Он делает паузу, затем продолжает: — Как курс доллара!
— Ах, доллар, — подхватывает мать Женевьевы и вздыхает. — Прямо несчастье! К счастью, дядя Гастон…
Я уже не слышу, что сделал дядя Гастон. Вдруг я оказываюсь во дворе и только помню, что еще успел сказать Изабелле: «Спасибо за все», — а она удивленно ответила: «Но за что же?»
Медленно спускаюсь я с холма. Спокойной ночи, милая моя, буйное сердце мое, думаю я. Прощай, Изабелла! Ты не утонула, это вдруг становится мне ясно. Ты не померкла и не умерла. Ты только отступила вглубь, ты отлетела, и даже не это: ты вдруг стала незримой, подобно древним богам, оттого что изменилась длина волны, на которой их видели, ты здесь, но ты неуловима, все всегда здесь, ничто не исчезает, по нему только проходят свет и тени, оно всегда тут — наше лицо до рождения и после смерти, оно иногда просвечивает сквозь то, что мы считаем жизнью, и на миг ослепляет нас, поэтому мы никогда потом уже не бываем прежними.
Я замечаю, что иду очень быстро. Делаю глубокий вздох, потом бегу. Я весь в поту, спина у меня взмокла, я подбегаю к воротам лечебницы и снова возвращаюсь. Я все еще охвачен каким-то необычным чувством — оно подобно мощному чувству освобождения, все оси мира вдруг проносятся через мое сердце, рождение и смерть кажутся только словами, дикие гуси надо мной летят с начала мира, больше нет ни вопросов, ни ответов! Прощай, Изабелла! Приветствую тебя, Изабелла! Прощай, жизнь! Приветствую тебя, жизнь!
Ознакомительная версия.