Вой стоял над Петушками! Стон и скрежет зубовный!! Лучшая и самая прочная материя, купленная по рабочему кредиту, рвалась, как папиросная бумага. Одного прикосновения к проклятому заграждению было достаточно, чтобы штаны превратить в клочья.
Железнодорожная рать легла на проволочных заграждениях вся до последнего человека и оставила на них юбки, кофты, лоскутья пальто и жирные куски ваты из подкладки.
Рваная рать лезла в театр, роняя капли крови, и крыла ПЗП такими словами, что их в газете напечатать нельзя.
— ……!!
— ……!!!
Скажем теоретически: может быть в Петушковском театре пожар? Ответьте прямо: может или нет?
— Может. От этого не застрахован ни один театр.
— Ну-с, представьте себе, что произойдет в театре, который снаружи закутан наглухо колючей проволокой. Вот то-то.
Телеграмма ПЗП в Петушки:
Уберите проволоку к чертям.
Мих. Б.
«Гудок», 12 января 1924 г.
Дверь в отдельную камеру отворилась, и вошел доктор в сопровождении фельдшера и двух сторожей. Навстречу им с развороченной постели, над которой красовалась табличка: «Заведующий Чаадаевской школой на Сызранке. Буйный», поднялся человек в белье и запел, сверкая глазами:
— От Севильи до Грена-а-ды!! Наше вам, гады!! В тихом сумраке ночей! Раздаются, сволочи, серенады!! Раздается звон мечей!..
— Тэк-с… Серенады. Позвольте ваш пульсик, — вежливо сказал доктор и протянул руку. Левым глазом он при этом мигал фельдшеру, а правым сторожам.
Белый человек затрясся и взвыл:
— Мерзавец!! Признавайся: ты Пе-Де шестьдесят восемь?
— Нет, заблуждаетесь, — ответил доктор, — я доктор… Как температурка? Тэк-с… покажите язык.
Вместо языка белый человек показал доктору страшный волосатый кукиш и, ударив вприсядку, запел:
— Ужасно шумно в доме Шнеерсона…
— Кли бромати, — сказал доктор, — по столовой ложке…
— Бромати?! — завыл белый человек. — А окна без стекол ты видел, каналья? Видел нуль?.. Какой бывает нуль, видел, я спрашиваю тебя, свистун в белом халате?!!
— Морфий под кожу, — задушевно шепнул доктор фельдшеру.
— Морфи?! — завопил человек. — Морфи?! Бейте, православные, Пе-Де шестьдесят восемь.
Он размахнулся и ударил доктора по уху так страшно и метко, что у того соскочило пенсне.
— Берите его, братики, — захныкал доктор, подтирая носовым платком кровь из носа, — наденьте на него горячечную рубашку…
Сторожа, пыхтя, навалились на белого человека.
— Кар-раул!! — разнесся крик под сводами Канатчиковой дачи. — Карр! шестьдесят вос!.. ап!!
В кабинете доктора через два месяца сидел печальный, похудевший человек в пальто с облезлым воротником и мял в руках шапку. Вещи его, стянутые в узел, лежали у ног.
— А насчет буйства, — вздыхая, говорил человек, — прощения просим. Не обижайтесь. Сами изволите понимать, не в себе я был.
— Вздор, голубчик, — ответил доктор, — это у нас часто случается. Вот микстурку будете принимать через два часа по столовой ложке. Ну, и, конечно, никаких волнений.
— За микстурку благодарим, — ответил человек, вздыхая, — а насчет волнений… Нам без волнений нельзя. У нас должность такая, с волнениями, — он тяжело вздохнул.
— Да что такое, голубчик, — посочувствовал доктор, — вы расскажите…
Печальный человек крякнул и рассказал:
— Зима, понимаете ли, холодно… Школа-то наша Чаадаевская без стекол, отопление не в порядке, освещение тоже. А ребят, знаете ли, вагон. Нуте-с, что тут делать? Начал я писать нашему ПД-68 на Сызранке. Раз пишу — никакого ответа нету. Два пишу — присылает ответ: как же… обязательно… нужно сделать и прочее тому подобное. Обрадовался я. Но только проходит порядочное время, а дела никакого не видно. Ребята между тем в школе пропадают. Ну-с, я опять ПД-68. Он мне ответ: как же, следует обязательно. Я ему опять. Он — мне. Я ему. Он. Нет, думаю. Так нельзя. Пишу тогда ПЧ, так, мол, и так, составьте, сделайте ваше одолжение, акт. Что же вы думаете? Молчание. Бросил я тогда. Пе-Де-68 начал шпарить к Пе-Че. Я ему. Он в ответ: копия вашего уважаемого письма прислана к Пе. Я ему опять. А он к Пе опять. Я ему. А он — Пе. Пе… тьфу… ему. Он — Пе. Я, он, он, я. Что тут прикажешь делать?! Он — молчок. Что ж это, думаю, за наказание? А? И началось тут у меня какое-то настроение скверное. Аппетиту нету. Мелькание в глазах. Чепуха. Однажды выхожу из школы и вижу: бабушка моя покойная идет. Да-с, идет, а в руках у нее крендель в виде шестьдесят восемь. Я ей: бабушка, вы ж померли? А она мне: пошел вон, дурак! Я к доктору нашему. Посмотрел меня и говорит — вам надо бромати пить. Это не полагается, чтобы бабушек видеть…
Осатанел я, начал писать кому попало: в доркультотдел шесть раз написал — не отвечают. Написал тогда в управление дороги четыре раза — зачем, черт меня знает! Не отвечают. Я еще раз. Что тут началось — уму непостижимо человеческому. Приходит телеграмма: никаких расходов из эксплуатационных средств на культнужды не производить. Ночью бабушка: «Что, говорит, лежишь, как колода? Напиши Эн. Они — добрый господин». Уйди, говорю, ведьма. Померла и молчи! Швырнул в нее подсвечником, да в зеркало и попади. А наутро не утерпел — написал Эн. Приходит телеграмма — произвести необходимый ремонт. Я, конечно, Пе. А от Пе телеграмма — произвести необходимейший ремонт. Во! Необходимейший. Я доркультотделу — письмо: ага, пишу, съели? Даешь ремонт! А оттуда телеграмма: «Не расходовать школьные средства от обложений». Батюшки? Выхожу и вижу: стоит Петр Великий и на меня кулаком. Невзвидел я свету, выхватил ножик да за ним. Ну, тут, конечно, меня схватили и к вам…
Человек вдруг замолчал… выкатил глаза и стал приподниматься.
Доктор побледнел и отшатнулся.
— Ква… ква!! — взвизгнул человек. — Шестьдесят восемь! Где ремонт? А? Бей-й! А-а!!
— Сторожа… На помощь! — закричал доктор.
С громом вылетели стекла в кабинете.
— Рано выписывать, — сказал доктор вбежавшим белым халатам, — в 6-ю палату и рубашку.
Эм.
«Гудок», 20 января 1924 г.
Часы жизни и смерти
(С натуры)
В Доме Союзов, в Колонном зале — гроб с телом Ильича. Круглые сутки — день и ночь — на площади огромные толпы людей, которые, строясь в ряды, бесконечными лентами, теряющимися в соседних улицах и переулках, вливаются в Колонный зал.
Это рабочая Москва идет поклониться праху великого Ильича.
Стрела на огненных часах дрогнула и стала на пяти. Потом неуклонно пошла дальше, потому что часы никогда не останавливаются. Как всегда, с пяти начали садиться на Москву сумерки. Мороз лютый. На площадь к Белому Дому стал входить эскадрон.
— Эй, эгей, со стрелки, со стрелки!
Стрелочник вертелся на перекрестке со своей вечной штангой в руках, в боярской шубе, с серебряными усами. Трамваи со скрежетом ломились в толпу. Машины зажгли фонари и выли.
— Эй, берегись!!
Эскадрон вошел с хрустом. Шлемы были наглухо застегнуты, а лошади одеты инеем. В морозном дыму завертелись огни, трамвайные стекла. На линии из земли родилась мгновенно черная очередь. Люди бежали, бежали в разные концы, но увидели всадников, поняли, что сейчас пустят. Раз, два, три… сто, тысяча!..
— Со стрелки-то уйдите!
— Трамвай!! Берегись! Машина стрелой — берегись!
— К порядочку, товарищи, к порядочку. Эй, куда?
— Братики, Христа ради, поставьте в очередь проститься. Проститься!
— Опоздала, тетка. Тет-ка! Ку-да-а?
— В очередь! В очередь!
— Батюшки, по Дмитровке-то хвост ушел!
— Куда ж деться-то мне, головушке горькой? Сквозь землю, что ль, провалиться?
Запрыгал салоп, заметался, а кони милицейские гигантские так и лезут. Куда ж бедной бабе деваться. Провались, баба… Кепи и красные, кони танцуют. Змеей, тысячей звеньев идет хвост к Параскеве Пятнице, молчит, но идет, идет! Ах, быстро попадем!
— Голубчики, никого, не пущайте без очереди!
— Порядочек, граждане.
— Все помрем…
— Думай мозгом, что говоришь. Ты помер, скажем, к примеру, какая разница. Какая разница, ответь мне, гражданин?
— Не обижайте!
— Не обижаю, а внушить хочу. Помер великий человек, поэтому помолчи. Помолчи минуту, сообрази в голове происшедшее.
— Куды?! Эгей-й!! Эй! Эй!
— Рота, стой!!
— Ближе, ближе, ближе. Хруст, хруст. Хруст… Хруст… Стоп… двери. Голубчики родные, река течет!
— По три в ряд, товарищи.
— Вверх! Вверх!
— Огней, огней-то! Караулы каменные вдоль стен. Стены белые, на стенах огни кустами. Родилась на стрелке Охотного река и течет, попирая красный ковер.