«Довольно поздно спохватилась – ведь я уже полтора месяца живу здесь», – подумал я, мысленно припоминая все то, что мне с разных сторон говорили о склонности моей нежданной гостьи к любовным похождениям. Однако, поняв всю безвыходность моего положения, я с кротостью, достойной великомученика, покорился судьбе, которую предвидел. Я встал, придвинул ее кресло поближе к моему, взял ее за руку (очень жесткую, очень худую руку) – и нежнейшим пожатием выразил ей свою благодарность.
– Я много имела дела с англичанами, – сказала дама, переходя на мой родной язык.
– Ах! – воскликнул я, снова пожимая ей руку.
– Вы очень хорошенький мальчик! – продолжала она.
– Совершенно верно, – ответил я.
В эту минуту вошел Бедо; он шепнул мне, что в прихожей дожидается мадам д'Анвиль.
– Великий боже, – воскликнул я, зная ее ревнивую натуру, – что делать! Сударыня, вы премного меня обяжете… – С этими словами я открыл дверь в примыкавший к гостиной узенький коридор и втолкнул туда злосчастную хозяйку, – отсюда вы сможете незаметно ускользнуть – всех благ… – Едва я запер дверь и положил ключ в карман, как в гостиную вошла мадам д'Анвиль.
– Уж не отдали ли вы вашим слугам приказ всегда заставлять меня дожидаться в передней? – надменно спросила она.
– Далеко не всегда, – ответил я, пытаясь ее смягчить, но все мои старания были тщетны; она ревновала меня к герцогине Перпиньянской и была рада любому случаю выказать свое недовольство. А я принадлежу к числу тех мужчин, которые способны снести дурное расположение духа женщины, но неспособны его простить; иначе говоря – в тот момент, когда она изливает свою досаду, это не производит на меня впечатления; но у меня остается ноющее воспоминание о чем-то весьма неприятном, и я даю себе слово никогда больше не испытать этого ощущения. Мадам д'Анвиль заехала ко мне по дороге в Люксембургский сад и единственным средством успокоить ее было предложить сопровождать ее на прогулке. Итак, мы сошли вниз и поехали в сад. Перед уходом я дал Бедо множество мелких поручений и сказал, что, выполнив их, он может не являться домой до самого вечера. Не прошло и часу, как дурное расположение духа мадам д'Анвиль дало мне повод самому прикинуться раздраженным. Она успела смертельно мне надоесть, я жаждал освобождения – поэтому я ударился в пафос, сетовал на ее дурной характер, на ее неспособность беззаветно любить, говорил захлебываясь, не давал ей ответить, – и, оставив ее в Люксембургском саду, поспешил к Галиньяни[312], чувствуя себя как человек, только что скинувший смирительную рубашку.
А теперь, любезный читатель, оставь меня на несколько минут в читальном зале Галиньяни и вернись к хозяйке, которую я так бесцеремонно выставил из своей гостиной. Узенький коридор, куда я ее втолкнул, с одной стороны сообщался с этой гостиной, с другой дверь вела на лестницу. Но Бедо имел обыкновение запирать эту дверь и держать ключ при себе. Что касается выхода в гостиную, то, как уже было сказано, я сам его замкнул; таким образом, злополучная хозяйка, попав в этот коридорчик, оказалась запертой словно в темнице – десять футов на пять – и вдобавок окруженной, словно Ева в раю, целым мирозданием: но то были не птицы, не звери, не рыбы – а метлы, щетки, ношеное белье и корзина с дровами. Как выйти из этого затруднения? Вопрос казался неразрешимым. Разумеется, она могла кричать, звать на помощь, но мысль о том, какие насмешки, какой позор обрушатся на нее, когда ее застанут в таком двусмысленном положении, была непереносима для нашей хозяйки, великой скромницы; к тому же, в результате такого exposé[313], эта милая женщина могла потерять нечто гораздо более ценное, нежели репутация, а именно: своих жильцов. Самые лучшие помещения занимали две знатные англичанки, а хозяйка гостиницы столько слыхала о высокой нравственности нашей нации, что боялась, как бы эти завзятые святоши не выехали немедленно, если ее вопли и рассказ о ее невероятном приключении дойдут до их ушей.
По всем этим причинам она сидела совсем тихо и смирно, созерцая метлы и щетки, которые все труднее становилось различить в быстро сгущавшихся сумерках, и утешая себя уверенностью, что ее в конце концов освободят.
Но вернемся к моей собственной драгоценной особе (ведь я лишь очень редко и неохотно, даже когда даю волю своему воображению, отвлекаюсь от нее). Тем временем я увидел в читальном зале Галиньяни лорда Винсента, внимательно просматривавшего «Избранные места из лучших английских писателей».
– А, любезный друг, – сказал он мне, – рад вас видеть; только что я удивительно удачно привел цитату: юные Беннингтоны топили какого-то несчастного щенка; самый младший мальчишка (мамаша щенков принадлежала ему) с серьезным, грустным видом следил глазами за щенком, покуда тот не перестал барахтаться, – и разревелся. «Что ж ты плачешь?» – спросил я. «Да уж очень это было жестоко – утопить бедняжку!» – ответил, всхлипывая, юный Филокин[314]. «Тьфу! – воскликнул я. – Quid juvat errores mersa jam puppe fateri?[315] Разве я не попал в самую точку? Помните, Пелэм, так ведь сказано у Клавдиана[316]? Подумать только, что такой бисер я метал перед этими невежественными в латыни малолетними обормотами! Кстати – виделись ли вы за это время с мистером Торнтоном?
– Нет, – ответил я, – не виделся, но я твердо решил в скором времени доставить себе это удовольствие.
– Поступайте как знаете, – молвил Винсент, – но вы окажетесь в положении ребенка, забавляющегося острыми предметами.
– Я не ребенок, – возразил я, – стало быть, ваше сравнение неудачно! Чтобы надуть меня, он должен быть хитер, как сам дьявол, или, по меньшей мере, как шотландец.
Винсент покачал головой.
– Пообедайте со мной сегодня в Роше, – предложил он. – Нас будет шестеро – все избранные умы.
– Volontiers;[317] но если вы сейчас свободны, прогуляемся сперва в саду Тюильри.
– С удовольствием, – сказал Винсент, беря меня под руку.
Проходя по улице де ля Пэ, мы увидели сэра Генри Миллингтона верхом на гнедой лошади, такой же неповоротливой, как он сам; глядя на коня и всадника, можно было вообразить, что оба они вырезаны из одного куска картона.
– Хотел бы я, – сказал Винсент, заимствуя это изречение у Лютрела[318], – «чтобы сей магистр искусств очистил грудь свою от скверны, коей она набита». Я дорого дал бы, чтобы узнать, в каком укромном уголке громоздкой махины, которая вот сейчас рысцой свернула за угол, обитает настоящее тело сэра Генри Миллингтона? Я живо представляю себе, как это жалкое, щупленькое нечто ежится там внутри, словно нечистая совесть. Да, правильно говорит Ювенал[319]:
Mors sola fatetur
Quantula sint hominum corpuscula[320].
– Все-таки у него величественная голова, – вставил я. Время от времени я соглашаюсь признать кого-либо красивым. Это создает видимость великодушия.
– Верно, – согласился Винсент. – Она словно создана для витрины парикмахерской. Но вот идет миссис К. – и с ней красавица дочь. С этими дамами вы должны познакомиться, если вы хотите видеть человеческую природу в какой-то мере отрешенной от той суетности, которая даже мужчин – и тех в свете делает похожими на модисток. Миссис К. – женщина чрезвычайно одаренная и к тому же весьма здравомыслящая.
– Редкое сочетание! – воскликнул я.
– Отнюдь нет, – возразил Винсент. – Ходячее мнение гласит, что одаренность и здравый смысл – несовместимы. Что касается меня, то если говорить о здравом смысле в суждениях, я скорее обратился бы за советом в серьезных делах к великому поэту или великому оратору, нежели к унылому труженику, который весь свой век прокорпел в какой-нибудь конторе. Здравый смысл – лишь один из видов таланта; гений – высшее его выражение; стало быть, различие заключается не в самой их природе, а в степени развития. Но возвращаюсь к миссис К. – она пишет, почти что импровизируя, прекрасные стихи, рисует превосходные карикатуры, охотно трунит над тем, что смешно, но никогда не станет высмеивать то, что хорошо. В чрезвычайно щекотливых обстоятельствах она проявляла такт и положительность, достойные высшей похвалы. Но если есть у нее качество еще более ценное, чем интеллект, – это ее душевная доброта; неудивительно, что она по-настоящему умна – самые лучшие плоды, самые чудесные цветы произрастают на тех деревьях, у которых здоровая сердцевина.
«Лорд Винсент становится поэтичным, – сказал я себе, – как он в действительности непохож на того человека, которым хочет казаться в свете! Но так обстоит дело с каждым из нас – все мы подобны античным актерам: сколь бы ни было прекрасно лицо, нам все же приходится носить маску».
Мы гуляли уже около часа, как вдруг Винсент вспомнил, что у него чрезвычайно важное дело на улице Жан-Жак-Руссо, а именно – купить обезьянку.