В «Тараторе» меня по-прежнему считали вполне приличным, спокойным, исполнительным статистом, но после нескольких недель затишья меня настигло несчастье, причем с самой неожиданной стороны, и я был вынужден, опять внезапно, прервать сценическую карьеру и пуститься в свой прежний сволочной путь.
Оглядываясь с расстояния на времена «Таратора», я сознаю, что это была всего лишь недозволенная и мимолетная стоянка. Спору нет, все эти четыре месяца меня хорошо одевали: иногда принцем, дважды центурионом, один раз летчиком; платили мне щедро и аккуратно. Отъелся я в «Тараторе» на много лет вперед. Жизнь рантье без ренты. И вдруг предательство! Катастрофа! Как-то вечером, неизвестно почему, наш номер сняли. Новый пролог изображал лондонские набережные. Я сразу насторожился. Наши англичанки должны были петь на фоне рисованных берегов Темзы, я — играть полисмена. Роль без слов — прохаживайся себе вдоль парапета. Внезапно — я и подумать об этом не успел — песня англичанок стала сильнее, чем жизнь, и круто повернула мою судьбу курсом на несчастье. Они пели, а я не мог думать ни о чем другом, кроме как о горькой участи бедняков, в том числе о своей собственной, потому что пение наших потаскушек камнем легло мне на сердце, словно когда-то тунец — на желудок. А я ведь верил, что переварил все это, забыл самое тяжелое! Однако веселая мелодия моих подружек оказалась кушаньем еще похуже — никак я его переварить не мог, даром что, напевая, они вдобавок всячески ломались, чтобы получалось подоходчивей. Выглядело же это у них так, словно они выставляют напоказ свою нужду и бедствия. Ошибка тут исключалась. Они бродили в тумане и разливались в жалобах. Исходили стонами и с каждой минутой старели от горя. Декорация тоже источала неохватную тревогу. А девчонки все пели. Они, казалось, не отдавали себе отчета, как гнетуще действует на нас всех навеваемое их песней предчувствие несчастья. Ритмично приплясывая и веселясь, они жаловались на свою жизнь. Когда тоска приходит из такой дали и с такой уверенностью, ее не спутаешь ни с чем и бороться с ней бесполезно.
Несмотря на роскошь зала, несмотря ни на что, нужда сидела в нас, лежала на декорациях, переливалась через край, затопляла всю землю. Артистки — они и есть артистки… Невезение хлестало из них, а они и не пытались унять его поток, не понимали даже, что у них получается. Только глаза их были печальны. Но одних глаз мало. Они пели о крушении своего существования, своей жизни, но не понимали этого. Они сводили все к любви, исключительно к любви — остальному этих малышек не научили. Они пели о небольшом, так сказать, огорчении! Так они считали. В молодости все сводится к любовным огорчениям: ты ведь еще не знаешь…
Where I go… Where I look…
It's only for you… ou…
Only for you… ou…[83]
Вот о чем они пели.
У всех, кто молод, общая мания — ограничивать все человеческое одним передком, единственной заветной мечтой, порождающей любовное безумие. Наверно, позднее, когда все эти шестнадцать милашек с их крупными кобыльими ляжками и титьками торчком утратят былую розовость, когда их сволочная страна обрушит на них неудачи посерьезней, они таки поймут, чем все это кончается. Ведь нужда уже вцепилась в этих красоток, взяла их за глотку, и от нее им не отвертеться. Она впилась им в живот, перехватила дыхание, связала струнами их фальшивящих голосков.
Она затаилась в них. Ее не обмануть ни костюмами, ни блестками, ни улыбками, ей не внушить иллюзий насчет тех, кто ей принадлежит; где бы они ни прятались, она настигнет их, а покамест развлекается тем, что заставляет их в ожидании своей очереди воспевать дурацкую надежду. Нужда пробуждает ее, убаюкивает и распаляет ею.
Словом, для нужды наша главная беда — всего-навсего развлечение.
Значит, тем хуже для тех, кто поет о любви! Любовь — это нужда, и ничего больше. Она, засранка, лжет нашими устами и только. Она — повсюду, сволочуга этакая, и ее нельзя будить даже в шутку. С ней вообще не шутят. Тем не менее мои англичанки, в декорациях и под аккордеон, из раза в раз повторяли свой номер. Это неизбежно должно было кончиться плохо.
Я не мешал им, но могу сказать, что предвидел беду.
Сначала заболела одна из малышек. Черт бы побрал красоток, дразнящих несчастье! Пусть первые от него и подыхают, тем лучше! Кстати, никогда не следует останавливаться на углах, около аккордеонистов: именно там нас часто поджидает дурная болезнь — проблеск правды. Итак, на замену заболевшей исполнительнице песенки взяли некую польку. Она, правда, тоже кашляла. Это была высокая бледная девушка. Мы с ней сразу прониклись взаимным доверием. Через два часа я знал ее душу наизусть; что же касается тела, тут пришлось малость обождать. Мания ее состояла в том, чтобы калечить себе нервную систему несбыточными увлечениями. Естественно, что она со своими печалями вписалась в чертову песенку англичанок легче, чем нож входит в масло. Начиналась песня милыми, но мало что выражающими словами, как всякое вокальное сопровождение танца, и вдруг она брала вас за душу, погружая в такую печаль, как если бы, слушая их, вы теряли охоту жить — настолько убедительно они доказывали, что молодость и прочее ни к чему не ведут; тогда вы принимались следить за словами и вдумываться в них, когда они отзвучат и мелодия уйдет куда-то далеко, чтобы улечься в настоящую, свою постель — в надежную яму, где все кончается. Дважды повторенный рефрен — и вас уже как бы тянуло в кроткую страну смерти, всегда мягкую и мгновенно забываемую, словно туман. Да у них, у англичанок, голоса и дышали туманом.
Потом все повторяли хором этот жалобный упрек тем, кто еще здесь, кто влачит жизнь, ожидая на набережных, на всех набережных мира, когда она наконец минет, а покамест ловчит, продает барахло, апельсины, чужие секреты другим призракам, сбывает фальшивые деньги, якшается с полицией, распутниками, бедолагами и рассказывает разные разности в нескончаемом тумане терпения…
Мою новую польскую подружку звали Таня. В данный момент — я это усек — она жила как в лихорадке из-за одного мелкого банковского служащего лет сорока, с которым познакомилась в Берлине. Она жаждала любой ценой вернуться в его Берлин и, ни на что не взирая, жить с ним. Чтобы возвратиться и разыскать его там, она была готова на все.
Театральные агенты, эти обещатели ангажементов, которых она ловила на зассанных лестницах, сулили ей место в Берлине, и в ожидании все не приходившего ответа они, злобные твари, щипали ее за ляжки. Но она едва замечала их приставания — далекая любовь целиком поглощала ее. Не прошло таким манером и недели, как разразилась катастрофа. Зря Таня последние месяцы набивала судьбу искушениями, как пушку картечью.
Грипп унес ее удивительного любовника. Узнали мы о несчастье в субботу вечером. Не успела Таня получить известие, как, растрепанная, очертя голову потащила меня с собой на штурм Северного вокзала. Это бы еще что, но, обезумев, она начала требовать у кассы, чтобы ее отправили немедленно: она должна поспеть в Берлин к похоронам. Понадобились двое дежурных по вокзалу, чтобы разубедить ее, внушить, что уже слишком поздно.
В ее состоянии Таню никак нельзя было оставлять одну. К тому же она истерически силилась подчеркнуть трагизм своего положения, а еще больше показать мне себя в полном трансе. Какой удобный случай! Любовь, когда ей препятствуют нищета и большие расстояния, похожа на любовь моряка — она неоспорима и удачна. Во-первых, когда частые встречи исключаются, нет смысла скандалить друг с другом, а это уже серьезный выигрыш. Жизнь — распухшее от лжи безумие, поэтому чем дальше любовники друг от друга, тем легче, к обоюдному удовольствию, заполнить разным враньем дистанцию между ними; это естественно и закономерно. Правда — вещь несъедобная.
Сейчас, к примеру, легко рассказывать нам байки об Иисусе Христе. Интересно, оправлялся ли он на людях? Думаю, что он недолго продержался бы со своими штучками, если бы принародно ходил по-большому. Поменьше торчать перед глазами — в этом весь секрет, особенно в любви.
Убедившись, что поезда на Берлин больше нет, мы с Таней надумали послать телеграмму. В почтовом отделении у Биржи составили длиннющий текст, но с отправкой вышла новая заминка: неизвестно было, кому ее адресовать. Никого, кроме покойника, мы в Берлине не знали. С этой минуты нам осталось лишь обмениваться словами насчет умершего. Слов нам хватило на то, чтобы раза два-три обойти вокруг Биржи, а затем, поскольку горе надо было как-то убаюкать, мы медленно двинулись вверх на Монмартр, лепеча разный вздор о случившемся несчастье.
Начиная с улицы Лепик, там попадаются люди, ищущие, где бы развлечься на этой самой верхней точке города. Они торопятся. Добравшись до Сакре-Кёр, вперяются вниз, в ночь, эту гигантскую выемку с теснящимися в ее глубине домами.