Мы садимся и озираемся. Я украдкой ищу глазами Герду, так как совесть у меня нечиста, но нигде ее не нахожу. Вместо этого замечаю знакомое веселое усмехающееся лицо — кто-то спешит к нам через зал.
— Ты видишь? — обращаюсь я к Георгу. — Ризенфельд! Опять здесь. «Тот лишь, кто знал тоску…»
Ризенфельд здоровается с нами.
— Вы явились как раз вовремя, чтобы поблагодарить нас, — обращается к нему Георг. — Наш молодой идеалист вчера из-за вас дрался на дуэли. Американская дуэль; нож против кусочка мрамора.
— Что такое? — Ризенфельд садится и требует себе пива. — Каким образом?
— Господин Вацек, муж вашей дамы Лизы, которую вы преследуете букетами и конфетами, решил, что эти подношения идут от моего товарища, и подстерег его с длинным ножом.
— Ранены? — отрывисто спрашивает Ризенфельд и разглядывает меня.
— Только подметка, — отвечает Георг. — Вацек легко ранен.
— Вы, наверное, опять врете?
— На этот раз — нет.
Я с восхищением смотрю на Георга. Его дерзость зашла весьма далеко. Но Ризенфельда сразить не так просто.
— Пусть уезжает! — решает он тоном римского цезаря.
— Кто? — спрашиваю я. — Вацек?
— Вы!
— Я? А почему не вы? Или вы оба?
— Вацек опять будет драться. Вы — естественная жертва. На нас он не подумает. Мы уже лысые. Значит, уехать надо вам. Понятно?
— Нет, — отвечаю я.
— Разве вы и без того не собирались покинуть этот город?
— Не из-за Лизы.
— Я ведь сказал, вы и без того собирались, — продолжает Ризенфельд. — Неужели вам не хотелось бы изведать бурную жизнь большого города?
— В качестве кого? В больших городах даром не кормят.
— В качестве сотрудника газеты в Берлине. Вначале вы немного будете зарабатывать, но на жизнь в обрез хватит. А там видно будет.
— Вы предлагаете мне?.. — спрашиваю я, задыхаясь.
— Вы же меня несколько раз спрашивали, не знаю ли я чего-нибудь подходящего для вас! Что ж, у Ризенфельда есть связи. И я могу вам кое-что обещать. Поэтому и заехал. Первого января тысяча девятьсот двадцать четвертого года можете приступать. Должность скромная. Зато в Берлине. Решено?
— Стоп! — заявляет Георг. — Он обязан предупредить об уходе за пять лет.
— Ну так он смоется, не предупредив. Ясно?
— Сколько же он будет получать? — спрашивает Георг.
— Двести марок, — спокойно отвечает Ризенфельд.
— Я сразу почувствовал, что вы мне голову морочите, — сердито заявляю я. — Вам что, приятно дурачить людей? Двести марок! Разве такая смехотворная сумма еще существует?
— Она снова будет существовать, — заявляет Ризенфельд.
— Где? — спрашиваю я. — В Новой Зеландии?
— В Германии. Ржаная марка[18]. Ничего на этот счет не слышали?
Мы с Георгом переглядываемся. Слухи об установлении новой валюты действительно ходят. При этом одна марка должна стоить столько, сколько определенная мера ржи; но за последние годы было так много всяких слухов, что им уже перестали верить.
— На этот раз — правда, — говорит Ризенфельд. — Я знаю об этом из самых достоверных источников. А потом ржаную марку заменят золотой. Таково решение правительства.
— Правительство! Оно же само виновато в девальвации!
— Может быть. Но теперь вопрос решен. У него больше нет долгов. Один биллион инфляционных марок будет равняться одной золотой марке.
— А потом золотая марка опять начнет падать, да? И мы опять начнем плясать от печки?
Ризенфельд допивает свое пиво.
— Так вы хотите или не хотите? — спрашивает он.
Кажется, что в ресторане вдруг наступила глубокая тишина.
— Хочу… — Мне кажется, что ответил не я, а кто-то рядом со мной. На Георга я не решаюсь взглянуть.
— Вот это разумно, — заявляет Ризенфельд.
Я рассматриваю скатерть. Она словно расплывается передо мной. Потом я слышу, как Георг говорит:
— Кельнер, сейчас же подайте бутылку Форстериезуитенгартена.
Я поднимаю глаза.
— Ты же нам жизнь спас! — говорит он. — Вот почему!
— Нам? Почему нам? — спрашивает Ризенфельд.
— Отдельного человека спасти нельзя, — отвечает Георг с полным самообладанием. — С ним всегда связано несколько других.
Трудная минута миновала. Я с благодарностью смотрю на Георга. Я его предал, оттого что не мог не предать, и он это понимает. Он ведь остается здесь.
— Ты приедешь ко мне в гости, — говорю я. — И тогда я познакомлю тебя с берлинскими светскими дамами и знаменитыми актрисами.
— Все это мечты, молодые люди, — обращается ко мне Ризенфельд. — А где же вино? — спрашивает он. — Ведь я только что спас вам жизнь.
— Трудно сказать, кто кого тут спас.
— Каждый когда-нибудь кого-то спасает, — замечает Георг. — Так же как он всегда кого-то убивает. Даже если и не догадывается об этом.
Вино стоит на столе. К нам подходит Эдуард. Он бледен и расстроен.
— Дайте и мне стакан.
— Исчезни! — восклицаю я. — Лизоблюд! Мы и одни выпьем это вино.
— Не потому. Пусть бутылку запишут на меня. Я оплачу ее. Но поделитесь со мной. Мне необходимо что-нибудь выпить.
— Ты хочешь угостить нас этой бутылкой? Подумай, что ты говоришь!
— То, что сказал! Валентин умер, — заявляет Эдуард.
— Валентин? Что с ним случилось?
— Паралич сердца. Мне только что сообщили по телефону.
Он тянется к стакану с вином.
— И ты хочешь по этому случаю выпить, негодяй? — с гневом восклицаю я. — Отделался от него?
— Клянусь вам, нет! Не поэтому. Ведь он же спас мне жизнь.
— Как? — спрашивает Ризенфельд. — Вам тоже?
— Конечно, мне, а то кому же?
— Что это? — удивляется Ризенфельд. — Разве мы клуб спасателей жизни?
— Такое уж время, — отвечает Георг. — За эти годы жизнь многих была спасена. А многих — не была.
Я с удивлением смотрю на Эдуарда. У него в самом деле слезы на глазах, но кто его знает, искренне ли это.
— Я тебе не верю, — заявляю я. — Это ты желал ему смерти! Сколько раз ты говорил об этом. Тебе хотелось сэкономить твое проклятое вино.
— Клянусь вам, нет! Мало ли что иной раз сболтнешь. Но ведь не всерьез же! — Из глаз Эдуарда вот-вот польются слезы. — Он спас мне жизнь.
Ризенфельд встает.
— Хватит с меня этой болтовни о спасении жизни. После обеда вы будете в конторе? Хорошо!
— А вы больше не посылайте цветов, Ризенфельд, — предостерегает его Георг.
Ризенфельд кивком прощается с нами и исчезает; выражение его лица трудно определить.
— Выпьем стакан в память Валентина, — говорит Эдуард. Его губы дрожат. — Ну кто бы подумал! Через всю войну прошел, а теперь вот дело секунды — и он лежит мертвый.
— Если уж хочешь сентиментальничать, так делай это по-настоящему. Принеси бутылку того вина, в котором ты ему всегда отказывал.
— Иоганнисбергер? Да, хорошо. — Эдуард торопливо встает и уходит, переваливаясь.
— Мне кажется, он искренне огорчен, — говорит Георг.
— Чувствует искреннее огорчение и искреннее облегчение.
— Я это и имею в виду. Большего, как правило, и требовать нельзя.
Мы сидим молча.
— За несколько мгновений произошло немало, верно? — говорю я наконец.
Георг смотрит на меня.
— Твое здоровье! Ведь когда-нибудь ты все равно уехал бы! А Валентин? Он прожил на несколько лет больше, чем можно было предполагать в тысяча девятьсот семнадцатом году.
— Все мы прожили больше.
— Да, и мы должны были бы эти годы использовать.
— А разве мы этого не делаем?
Георг смеется.
— Используем в те минуты, когда не хотим ничего другого, кроме того, что делаем.
Я отдаю честь.
— Значит, я эти годы никак не использовал. А ты?
Он щурится.
— Пойдем, смоемся отсюда до того, как Эдуард возвратится. К черту его вино!
— Нежная, — шепчу я в темноте, повернувшись к стене. — Нежная и дикая, мимоза и хлыст, как безумен я был, желая владеть тобой! Разве ветер запрешь? Чем он станет? Затхлым воздухом. Иди, иди своим путем, ходи по театрам и концертам, пусть твоим мужем станет офицер запаса, директор банка или инфляционный герой, иди, юность, ибо ты покидаешь только того, кто хочет тебя покинуть, ты — знамя, которое трепещет, но не дается в руки, ты — парус в синеве небес, фата-моргана, игра пестрых слов, иди, Изабелла, иди, моя запоздавшая, настигнутая, из довоенных лет пришедшая, слишком много узнавшая, не по годам умудренная юность, уходите вы обе, и я уйду, нам не за что упрекать друг друга, и хоть разойдемся мы в разные стороны, но и это только так кажется, ведь смерть не обманешь, ее только можно выдержать. Прощай! Каждый день какая-то часть нас самих умирает, но и каждый день мы живем немного дольше, вы мне это открыли, и я не забуду, что нет уничтожения, и тот, кто ничего не хочет удержать, владеет всем; прощайте, целую вас моими пустыми губами, сжимаю вас в объятиях, которые не смогли вас удержать, прощайте, прощайте, вы, живущие во мне до тех пор, пока я вас не забуду…