В тот же день вечером, — это был последний день старого года, — часов около девяти у крыльца раздался звонок, и какой-то человек в черном, сказав, что ему нужно меня видеть, незаметно последовал за моим молодым слугой Эрнестом Дефаржем наверх в комнаты. Когда слуга пришел доложить мне в гостиную, где я сидел с женой (я был женат на прелестной молоденькой англичанке), о моя бесценная возлюбленная жена! — мы увидели, что этот человек, которому слуга сказал подождать внизу, стоит позади него.
— Требуется немедленная помощь больному на улице Сент-Оноре, — сказал он. — Карета дожидается внизу, вас доставят мигом.
И меня доставили сюда и погребли здесь, в этой могиле. Как только мы вышли из ворот, кто-то схватил меня сзади; мне завязали рот какой-то черной тряпкой, скрутили руки. Братья вышли из-за угла и молча кивнули слуге. Маркиз вынул из кармана мое письмо к министру, помахал им у меня перед глазами и поднес его к свече фонаря, который держал перед ним слуга. Письмо вспыхнуло, он бросил его на землю и, когда оно догорело, затоптал пепел ногой. Все это он проделал молча. Потом меня привезли сюда и погребли заживо в этой могиле.
Если бы за все эти страшные годы в черствой душе того или другого брата затеплилась хотя бы искра сострадания и мне бы дали знать о моей возлюбленной жене, сказали бы — жива она или умерла, — я бы мог думать, что господь бог еще не совсем отвернулся от них. Но теперь я знаю, что печать кровавого креста заклеймила их вечным проклятием, и господь не прострет на них свое милосердие. И я, Александр Манетт, несчастный узник, в эту последнюю ночь тысяча семьсот шестьдесят седьмого года в моей нестерпимой муке обличаю их и все их потомство до последнего колена и призываю их на суд грядущих времен, да ответят они за все свои дела. Да услышат меня небо и земля!»
Едва только чтение кончилось, в зале поднялась буря. Неистовые выкрики толпы, яростно требующей крови, слились в сплошной рев. Этот горестный рассказ взывал к самой неистовой страсти, бушевавшей в сердцах людей, — к жажде мщения, и ни одному человеку, обреченному пасть жертвой этой страсти, никакие силы не помогли бы сохранить голову на плечах.
Какой смысл было доказывать этому трибуналу и этой публике, что Дефаржи умышленно не огласили в свое время найденный документ вместе с другими, захваченными в Бастилии, а припрятали его до поры до времени; и что весь этот ненавистный род давно был предан проклятью Сент-Антуаном и занесен в его роковой список. Ни один человек, каковы бы ни были его заслуги и добродетели, ничего не мог сделать против такого обличения.
И тем хуже было для обвиняемого, что обличитель его был человек, пользующийся широкой известностью, всеми уважаемый гражданин, преданный ему близкий друг, отец его жены. В те времена французский народ был одержим подражанием некиим сомнительным гражданским доблестям древних, — самозакланию, самопожертвованию на алтаре отчизны и народа. Поэтому, когда председатель суда сказал в заключительной речи (а то бы ему самому не сносить головы!), что добрый врач Республики, споспешествуя искоренению проклятого рода аристократов, станет еще более достойным в ее глазах, и что у него, несомненно, должно быть чувство священной радости и гордости, оттого что он сделает свою дочь вдовой и осиротит ее дитя, публика без тени сострадания в бурном патриотическом восторге приветствовала эти слова.
— Ну, много ли у него теперь влияния, у этого доктора? — шепнула, усмехаясь, мадам Дефарж, повернувшись к Мести. — Попробуй-ка его теперь спасти, ну-ка, спаси его, доктор!
Голосование присяжных происходило под оглушительный рев толпы. Каждого встречали и провожали неистовым ревом.
Смертный приговор был вынесен единогласно. Аристократ по происхождению и по натуре, враг Республики, заведомый угнетатель народа. Вернуть в Консьержери и в течение двадцати четырех часов привести приговор в исполнение.
Этот приговор, словно смертельный удар, обрушился на несчастную жену невинно осужденного человека. Но из уст ее не вырвалось ни звука, и так сильно было чувство, говорившее ей, что только она, она одна, может и должна поддержать его в эту минуту, избавить его от лишних мучений, — что она превозмогла себя и выдержала этот удар.
Суд объявил перерыв, потому что членам суда надлежало принять участие в какой-то уличной демонстрации. Толпа с шумом хлынула из зала, и народ еще теснился в дверях, когда Люси, вскочив с места, протянула руки к мужу, устремив на него любящий взгляд, полный самозабвенной нежности.
— О! Если бы мне только позволили коснуться его! Обнять его на один миг! Сжальтесь над нами, о добрые граждане!
В зале суда только и остались, что подсудимый со стражником, двое из четырех конвойных, которые увели его накануне, и Барсед. Вся публика уже высыпала на улицу, спеша примкнуть к демонстрации. Барсед повернулся к конвойному. «Пустите ее к нему, пусть обнимет, ведь это одна минута», — сказал он. Они молча кивнули и даже помогли ей перешагнуть через скамейки и подняться на возвышение, и Чарльз, перегнувшись через барьер, отделявший скамью подсудимых, крепко сжал ее в своих объятиях.
— Прощай, душа моя, родная моя, прощай! Благословляю тебя! Мы еще встретимся с тобой там, где измученные души обретают мир и успокоение.
Так говорил муж, прижимая ее к своему сердцу.
— Я найду в себе силы вынести это, дорогой Чарльз, бог поддержит меня, не мучайся из-за меня. Благослови на прощанье нашу дочку!
— Ты передашь ей мое благословение. И вот этот поцелуй от меня. Я прощаюсь с тобой и с ней.
— Милый мой! Нет, еще минуту! — Он попытался оторваться от нее. — Мы расстаемся ненадолго. Я чувствую, сердце мое не выдержит. Но пока у меня есть силы, я буду верна своему долгу, а когда я покину ее, бог позаботится о ней и пошлет ей друзей, как когда-то послал мне.
Ее отец подошел вслед за нею, и, если бы Дарней не удержал его, он упал бы перед ними на колени.
— Нет, ради бога! Что вы такого сделали, чтобы становиться перед нами на колени? Мы только теперь понимаем, что вам пришлось пережить, какую душевную борьбу вам пришлось выдержать, когда у вас впервые возникло подозрение, кто мой отец, и когда это подозрение подтвердилось. Мы знаем теперь, каких усилий вам стоило преодолеть ради дочери естественное чувство неприязни к человеку, связанному с этой семьей. Мы благодарны вам всей душой, мы любим и почитаем вас. Да благословит вас бог!
Отчаянный вопль вырвался из груди старика; он схватился руками за голову и судорожно рвал свои седые волосы.
— Ничем другим это не могло кончиться, — сказал Дарней. — Все складывалось так, чтобы привести к этому. Мои многократные попытки выполнить волю моей бедной матушки так и не увенчались успехом, но они-то и привели меня к знакомству с вами. Для вас это стало несчастьем. А началом всему было такое зло, что разве могло из него получиться что-нибудь доброе? Худое начало никогда не ведет к доброму концу. Не сокрушайтесь обо мне, простите меня. Да благословит вас бог!
Когда Дарнея уводили, жена стояла и смотрела ему вслед, сложив молитвенно руки, и в глазах ее светились любовь и утешение, и нежная улыбка не сходила с губ. Когда он скрылся за дверью, она повернулась к отцу, прильнула головкой к его груди, попыталась что-то сказать и упала без чувств к его ногам.
В ту же минуту Сидни Картон, который сидел не двигаясь в углу зала, бросился поднимать ее. Кроме отца и мистера Лорри, около нее никого не было. Руки его дрожали, когда он поднял ее и бережно прижал ее голову к своему плечу. И жалость и сочувствие, выражавшиеся на его лице, были проникнуты какой-то скрытой гордостью.
— Я донесу ее до кареты. Она как перышко.
Он вынес ее на руках из здания и заботливо уложил на подушки кареты. Отец и их старый друг сели рядом, а Картон взобрался на козлы рядом с кучером.
Когда они подъехали к воротам, где он всего несколько часов тому назад стоял в темноте и мысленно видел ее перед собой и старался представить себе, по какой из этих каменных плит ступала ее нога, он снова поднял ее на руки и понес к крыльцу и вверх по лестнице в комнаты. Он уложил ее на диван, и мисс Просс с малюткой бросились к ней, заливаясь слезами.
— Не приводите ее в чувство, мисс Просс, — тихо сказал он. — Ей лучше так. Не стоит ее сейчас приводить в сознание, ведь это только обморок.
— Ах, Картон, Картон, милый Картон! — вскричала маленькая Люси и, подбежав, бросилась к нему на шею, всхлипывая и захлебываясь от слез. — Вот теперь, когда вы с нами, я уже знаю, вы сделаете что-нибудь, чтобы помочь маме и спасти папу! Вы только посмотрите на нее, милый Картон. Вы ведь любите ее, разве можете вы оставить ее так?
Картон нагнулся к девочке, прижал ее свежую щечку к своему лицу. Потом ласково погладил ее, опустил на пол и повернулся к лежащей без сознания матери.