Зато могу истолковать Тебе Твой сон. Если бы Ты не легла на землю под все это зверье, то не увидела бы и звездное небо и не изведала бы избавления. Ты, быть может, вообще не смогла бы пережить страх прямостояния. Со мной тоже так бывает; это общий наш сон, который пригрезился Тебе за нас обоих.
В письме своем Ты в одном месте в шутку замечаешь, мол, надо бы мне перебраться в Берлин, в другом уже всерьез спрашиваешь, что-то с нами будет. Скажи откровенно: Ты считаешь, в Праге для нас вообще возможно совместное будущее? Если невозможно, то дело вовсе не в Праге. Дело вообще не во внешних обстоятельствах. Напротив. Если война обойдет нас хотя бы вполовину так же мягко, как обходила до сих пор, обстоятельства, надо полагать, будут вполне благоприятные. Сама подумай, я как раз сейчас получил прибавку, целых 1200 крон, очень неплохие деньги, которые меня, однако, совсем не радуют, от которых я даже чуть было не отказался, словно это усугубление препятствия. Что Ты скажешь?
Еще несколько вопросов. Почему Ты плохо спишь и в чем выражается Твой плохой сон? Откуда у Тебя этот конверт? С какой стати Ты читаешь столь старые и неудачные книги, как «Созерцание»?[103] Предложение: хочешь читать, но без исключений и полностью, только те книги, которые я буду Тебе присылать? Правда, начать Тебе придется с писем Флобера и томика Браунинг. А летом мы вместе поедем в отпуск.
Франц.
Все еще нет вестей, Ф., а времени уже прошло много. Как началась у Тебя весна? Я сегодня впервые за долгое время вышел на прогулку, благо воскресенье и погода хорошая, одно из тех мгновений, когда весь распорядок в зале суда меняется,[104] происходят самые нелепые перестановки, когда кажется, что с тобой обходятся особенно хорошо и все счета, невзирая на их несомненную, бьющую в глаза неправильность, почему-то сходятся. Но чувство это сейчас неуместно, по крайней мере в такой избыточной громоздкости, в это утро оно мне ни к чему, вот бы вчера и позавчера и вообще немедленно всякий раз, когда я буквально верчу в руках свою раскалывающуюся голову, ибо предоставить ее самой себе кажется затеей совершенно безумной. Сегодняшнее утро, возможно, все это восполняет, но вчера-то я об этом не знал, а завтра забуду.
Вы уже переехали? Я переехал, в комнату, которая раз в десять шумнее предыдущей, но в остальном несравненно прекрасней. Я-то думал, что местоположение комнаты и вид из нее для меня безразличны. Оказалось, нет. Без открытого вида из окна, без возможности видеть кусок неба, хорошо бы, допустим, с башней вдали, если уж нет привольных просторов, – без всего этого я жалкий, подавленный человечек, я, правда, не мог бы сказать, в какой степени в жалкости моей повинно именно мое жилище, но похоже, что в немалой; а в этой комнате у меня даже солнце с утра, и поскольку вокруг все крыши гораздо ниже, оно является ко мне без помех, целиком и полностью. Но солнце у меня не только с утра, комната угловая, и два окна выходят на юго-запад. Но чтобы я не слишком задавался, надо мной, в (пустующем, никому не сданном!!) ателье, кто-то с утра до самого вечера топочет тяжеленными сапожищами и к тому же установил там некий, в остальном, судя по всему, совершенно бесполезный, аппарат, создающий звуковую иллюзию от игры в кегли. Тяжеленный шар, энергично кем-то запущенный, прокатывается по потолку из одного конца комнаты в другой, чтобы со всего маху врезаться в угол и с мощным грохотом отскочить обратно. Дама, у которой я снял комнату, эти звуки хотя и тоже слышит, но пытается, поскольку для жильца, как известно, надо пытаться сделать все, отрицать шум логически – указанием на то, что, раз ателье не сдается, то, следовательно, оно пустует. На что мне остается только заметить, что этот шум – отнюдь не единственное беспричинное и как раз поэтому неустранимое мучение на белом свете.
Кстати, не подумай, что я живу где-то за городом, нет, когда я стою на балконе своей комнаты, я почти заглядываю в окна той квартиры, планы которой мы оба, Ты и я, когда-то изучали. И в той квартире сегодня с утра тоже во всех трех выходящих на улицу окнах было солнце. Я совершенно не знал, что бы такое этим окнам сказать. Что бы сказала Ты? Я вижу эти окна и по вечерам, обычно во всех трех свет, но не допоздна, как в моих. Я живу совершенно один, все вечера дома, на субботних вечеринках уже целый месяц не был,[105] но уже целых два месяца все равно полностью непригоден к своей невыносимой работе. Но довольно разговоров обо мне. Только о Тебе!
Сердечно – Франц.
Опять, воскресенье, Ф., дивное, тихое, пасмурное воскресенье. Во всей квартире не спим только я да канарейка. Я сейчас у родителей. Зато в моей комнате сейчас, вероятно, шум адский, за правой стенкой, судя по всему, разгружают бревна, хорошо слышно, как бревно на повозке сперва раскачивают, потом приподнимают, отчего оно вздыхает и стонет, будто живое, а затем с грохотом, сотрясающим всю бетонную коробку этого проклятущего здания, обрушивают вниз. Над комнатой, на чердаке, рычит механизм лифта, гулко отзываясь во всех чердачных помещениях. (Это и есть мнимый призрак во мнимом ателье, впрочем, захаживает туда и развешивающая белье служанка, чьи деревянные башмаки топчутся буквально у меня по затылку.) Подо мной детская и гостиная, днем там бегают и орут детишки, то и дело где-то выводит рулады скрипучая дверь, приставленная к детишкам няня, со своей стороны, тоже пытается добиться тишины, правда криком, а вечером без устали и наперебой галдят взрослые, словно у них там, внизу, каждый день праздник. Но к десяти все замирает, по крайней мере до сих пор замирало, иногда, бывает, даже в девять уже тихо, и тогда, если, они, конечно, еще на это способны, мои нервы могут наслаждаться дивным покоем.
От дневного шума я заказал себе из Берлина – дался же мне этот Берлин! – спасительное средство, беруши, нечто вроде воска в ватной оболочке. Они, конечно, немного сальные, да и тошно затыкать себе уши еще при жизни, шум они не заглушают вовсе, а только смягчают, но все-таки. В романе Стриндберга «На шхерах», который я на днях прочел, – роман замечательный, Ты читала? – герой от такой же, как у меня, напасти спасается так называемыми сонными шариками, которые он купил в Германии, это стальные шарики, которые перекатываются в ухе. К сожалению, похоже, это всего лишь вымышленное стриндберговское изобретение.
Страдаю ли я от этой войны? Что эта война принесет сама по себе, этого еще знать невозможно. Внешне я страдаю от нее потому, что фабрика наша идет прахом, хотя я это скорее чувствую, чем знаю, ибо уже месяц там не был. Брат моего зятя проходит здесь переподготовку и, следовательно, пока что худо-бедно может за фабрикой присматривать. Муж моей старшей сестры сейчас в Карпатах в обозе, то есть вне непосредственной опасности, муж второй моей сестры, как Ты знаешь, был ранен, потом снова несколько дней был на фронте, вернулся с ишиасом и теперь на лечении в Теплице. Ну а помимо этого, мои страдания от войны заключаются в том, что сам я не на фронте. Но, когда так гладко об этом пишешь, это звучит почти глупо. Кстати, быть может, не исключено, что и до меня еще дойдет очередь. А записаться добровольцем мне что-то решительно мешает, отчасти, впрочем, и то, что мешает во всем остальном.
Это то же, что нам, Ф., мешает жить в Праге, сколь ни хороши здесь условия и сколь ни заманчивыми, возможно, они будут казаться нам через несколько лет задним числом. Я здесь не на месте, и хотя мне приходится бороться здесь не против окружения (будь это так, я не знал бы помощи более желанной и верной, чем Твоя), я борюсь только с самим собой, а совлекать Тебя в бездны этой борьбы – этого я ради нас обоих делать не вправе, едва я однажды в ослеплении что-то такое попытался, это почти тут же за себя отомстило. Прежде чем почувствуешь в себе и получишь право на другого человека, надо либо продвинуться дальше, чем я, либо вовсе не ступать на путь, который я ищу проложить своим силам. Но в Праге, в своих нынешних обстоятельствах, я, похоже, дальше продвинуться не могу.
Мое замечание относительно денег Ты, кажется, не так поняла. Это прибавка по 100 крон в месяц, которая, по части того, как ее истратить, разумеется, не причиняет мне ни малейших забот. Сама посуди, я ведь всем своим имуществом поручился за фабрику. А недовольство мое относилось к тому, что яма, в которой я погряз, за счет этих денег еще немного углубилась.
О себе Ты пишешь так мало, Ф. Что Ты делаешь на службе, стало ли у Тебя работы меньше, чем прежде, что значит для Тебя Твое новое место, с кем Ты общаешься, почему в воскресенье после обеда сидишь дома одна, что Ты любишь, ходишь ли в театр, не уменьшилось ли Твое жалованье, как Ты одеваешься (в Боденбахе Ты была очень красива в своем жакетике), как Твои отношения с Эрной – обо всем этом я ничего от Тебя не слышу, а ведь это неотъемлемый круг моих мыслей. А Твой брат? А Твой зять?