Хотя тела и находились лицом к лицу, они не переглядывались и не думали по направлению друг к другу. Глаза были уставлены в тарелки или на человека у прилавка. Человек говорил; семья тоже; но меньше. Это были два почти слившихся существа. Между ними шел медленный обмен слов, который не старался их сблизить теснее, но поддерживал их в состоянии как бы вялой связанности.
Слова прекратились. Вместо них другой шум вошел в комнату, долгий хохот колес на дороге. Вспомнили о том, что снаружи, и о чем забыли за разговором и светом. Человек и семья вовсе перестали быть раздельными. Близорукая и тяжелая душа тянулась к двери, навстречу остановившемуся дилижансу.
Пастух слез первый. Он думал: «О чем только не наговорились, поди, там внутри! Когда столько народу, скучно не бывает». Он завидовал. Может быть, внутри узнали о важных вещах, о событиях. А ему ничего не известно. Если те знают новости, у него будет глупый вид перед ними. Он отошел в тень и стал ждать.
Общество внутри дилижанса оставалось неподвижным и старалось ни в чем не изменить своей души. Но оно чувствовало себя неуверенно.
Покинув его, шум и движение оставили его на мели. Оно потеряло равновесие и накренилось, как судно, выброшенное на берег. Плохо было так существовать. Они знали, что корчма живет в нескольких метрах, немая и недвижная, как и оно, но привыкшая не желать движения. У него не хватило мужества оставаться собой, оно отворило дверцу, и люди вышли.
— Надо размять ноги.
— Устаешь, когда нельзя двигаться.
— Главное, слишком тесно.
— Надо воспользоваться, пока кучер зашел выпить.
— И чего это он останавливается? Нет ничего скучнее этих остановок на полпути.
Общество растягивалось по дороге, перед корчмой.
Оно напоминало остатки только что рассеянного сборища. Этот роздых в темноте не был бы ему неприятен. Но его почти стесняло собственное его тело между каретой и домом. Каждый пассажир чувствовал себя смешным. Виноторговец, ощущавший это сильнее всех, решился наконец войти в корчму. Пастух из Малабрэ и старик Годар очутились рядом; они постояли минуту, разделенные всего лишь тонкой полосой ночного воздуха. Они не решались сойтись ближе и стать лицом к лицу. Каждый смотрел немного в сторону. Между тем их хотелось побеседовать дружески.
— Это вы, дед Годар?
— Вот как? Ты меня знаешь?
— Да вас все знают.
— А ты откуда?
— Я пастухом в Малабрэ; но я не тамошний.
— А, так это ты пастухом в Малабрэ?
Они умолкли; их тела шевельнулись; ночь их больше не разделяла; теперь она была вокруг них.
— А ты зачем в город едешь?
— К родителям, на праздник. Завтра вечером вернусь.
— Тебе хорошо. А я так еду сына хоронить, в Париж.
Пастух никогда не видал старикова сына. Ему представился молодой еще человек, одетый по-городскому.
Старик, облегченный этим началом разговора, не хотел показаться слишком несчастным.
— По правде сказать, он был не так уж молод, совсем нет.
Тогда пастуху почудился плотный, краснолицый человек, с волосами пыльного цвета.
— Он жил недурно, получал пенсию по железной дороге, одинокий. Ему бы жить да жить. Вот оно как!
Пастух посмотрел на пассажиров, ожидавших на дороге. Он был доволен и чувствовал дружеское расположение к старику.
«Вот что он мне рассказал, мне! — размышлял он. — Именно мне. Другим не рассказал». Он подумал минуту, потом продолжал: «Дурак я; он им наверное рассказал, пока я сидел наверху. Времени довольно было. Он им и больше того рассказал, и они лучше моего нашлись ответить».
— Так, значит, вы едете в Париж его хоронить?
— Да.
— Вы едете с вечерним поездом?
— Да, и буду на месте завтра днем.
Они прошлись немного и очутились на мосту.
Пастух облокотился о перила; а старик прислонился к ним спиной.
— Там позади река, что ли?
— Да, дед Годар.
— Ночь темная, ничего не вижу. А ты видишь?
— Самую малость, но все-таки вижу.
— Я вижу что-то светлое, там, где корчма, лампа их светит. А так не вижу и моста.
— А я вижу. Вот, я различаю выступ, потом три дерева вон там, два больших, одно маленькое; и камни.
— Сколько мне ни показывай, как есть ничего не вижу.
Они замолчали. Пастух глядел в темноту во всю силу своих глаз; он не шевелился, он стоял рядом со стариком, нагибался к нему, растроганный, охваченный смутной нежностью. Он был доволен, что видит за них обоих, окутанных ночью. Он смотрел долго, благоговейно; он не говорил, что он видит; но он чувствовал, что, видя, он дарит старику мир и уверенность. И спокойный старик закрыл невидящие глаза.
Донесся звук шагов, слов, содрогание высвобождающегося существа.
— Они выходят из корчмы; собираются ехать.
— Поторопимся!
Годар и пастух вернулись к карете. У дверцы молодой человек остановился и сказал:
— Я расстаюсь с вами. Надо лезть наверх.
— Наверх? Не стоит. Найдется и тебе местечко; потеснимся. Правда ведь? Сейчас свежо; тебе лучше будет с нами.
Общество внутри дилижанса успело снова сложиться и ничего не ответило, но вид у него не был слишком враждебный. Пастуху было больше по душе опять взобраться к себе на крышу и дремать одному среди тюков, чем втискиваться между этих двух рядов, которые его совсем не хотят. На беду, старик настаивал, и, побуждаемый им, молодой человек взлез в карету.
Они уместились рядом и еще устраивались, когда лошади тронулись. Все молчали. Они не решались заговорить друг с другом. Как если бы спутник мог его услышать, пастух стал думать о смерти Жака; а старик Годар, тоже желавший подумать что-нибудь для своего соседа, но, по незнакомству с ним, не знавший на чем остановиться, принялся долго раздумывать об их беседе в темноте.
Остальные внутри старались забыть Жака. Перестали жалеть его отца и были равнодушны к мысли о том, что он так далеко едет. Старика оставили с его пастухом, которого он сам привел. Головы уже не откидывались назад: сидели выпрямившись, с настороженными мускулами лица; не нравились больше полумрак, мурлыкание колес, все это журчание вечности. С нетерпением ждали въезда рысью в предместье, под яркие и свежие огни.
Старик вышел на станционную платформу; большая тревожная душа тотчас поглотила его и испугала; толпа окаймляла перрон, то скоплениями, то узким строем, кое-где отдельными людьми.
Он забеспокоился, стал переходить от группы к группе, искал повода где-нибудь остановиться; шаровидные группы его отталкивали; узкая вереница сообщала ему пробегавшее по ней томление; наконец он уместился среди спокойных на вид пассажиров и здесь почти перестал бояться не попасть в поезд.
Задрожал звон. Глубокие изменения всколыхнули толпу; порвалось и протянулось множество связей; пространство закишело мелкими движущимися силами; и во многих точках вдруг возникли вихри.
Но очертания остались те же. Старик Годар по-прежнему видел рядом с собой обоих спокойных пассажиров с чемоданами у ног; узкий строй с торчащим багажом; и большие шары, только немного съежившиеся. И звон казался скачкой взбесившихся минут.
Толпа все больше и больше думала о поезде; она чувствовала, как он приближается, с другой толпой в вагонах; но толпой спокойной, уверенной в своей форме, напоенной скоростью и спящей, как насосавшийся грудной ребенок.
Старик Годар был полон тревоги; чтобы усыпить свой страх, он должен был все время смотреть на соседей; ему уже не казалось, что дорога устраивается сама собой, от избы до тела сына; что маршруты смыкаются без всякого усилия, что все ждет его путешествия и что его несет как бы река. Он думал; «Только бы доехать!». Его путь сквозь все это до далекой комнаты представлялся ему теперь трудным и опасным.
Все это устроено не для него; на все есть множество своих причин, а он тут ни при чем.
У дилижанса, у станции, у поезда, у Парижа, у всего своя судьба; а он должен выпутываться сам, стараться возможно удачнее воспользоваться некоторыми совпадениями и почитать себя счастливым, если не заблудится, как бродяга на перекрестке.
Теперь он думал: «Будет чудом, если все сойдет гладко». Ему было холодно, он чувствовал себя голым. Он пожалел, что поехал. Ему показалось, что Жак действительно на том свете.
Он услышал крики людей. В строю произошло внутреннее движение, отчего старику стало еще больше не по себе; он не заметил двух светов, скользивших над рельсами и вдруг придавших ночи лицо; но поезд вошел в его душу так же стремительно, как в остальные.
Тогда толпа взволновалась; порыв вагонов оторвал ее от земли, притянул шаровидные группы, разорвал тонкую вереницу, превратил их в молодую давку, которая бросилась к поезду, ухватилась за поручни и хлынула в отверстия.
Когда поезд тронулся, старик Годар очутился на скамье, в углу, удивляясь тому, что все обошлось так просто. Он обшарил себя, чтобы нащупать билет, кошелек, носовой платок; убедившись, что он ничего не потерял, он предался своего рода счастию.