Он мне показал свои книги и свои семь романов. Романы все были про битвы, осажденные крепости и королей. «Ранние опыты», — пояснил он.
Он позволил мне подержать скрипку, и она по-кошачьи взвизгнула под моим смычком.
Мы сидели на диване у окна и разговаривали, будто сто лет знакомы. Кто победит: «Лебеди» или «Шпоры»? Когда у девчонок рождаются дети? У кого выше рейтинг за прошлый год — у Арнота или у Клэя?
— Там на дороге мой папа — тот, высокий, руками размахивает.
На трамвайных путях разговаривали двое. Мистер Дженкин будто пытался плыть вдоль рельс, он как бы брассом рассекал воздух и отпихивался ногами, а потом, прихрамывая, задирал одно плечо.
— Может, он драку описывает, — предположил я.
— Или рассказывает мистеру Моррису про калек, — сказал Дэн. — Ты на рояле умеешь?
— Аккорды умею, а мелодию — нет, — сказал я.
Мы стали играть в четыре руки.
— Ну и чья же это соната?
Мы создали доктора Перси — величайшего в мире автора пьес для исполнения в четыре руки, и я был Пол Америка, пианист, а Дэн был Виоло де Гамбо.
Я читал ему тетрадь, исписанную стихами. Он слушал глубокомысленно, как мальчик девяноста лет, склонив голову набок, и очки подрагивали на распухшем носу.
— Это называется «Искажение», — сказал я.
В стекло вплывают вместе, став
Одним, пять красных из-за слез
Шаров, пять солнц. Бледнее трав
Стекло. Пять солнц в одном и врозь.
Они, беззвучные, скользят —
Красно-бледно-светло-темно, —
Их пять в одном, и все одно из слитых
из пяти в одно.
Восход, расплющенный в закат,
Пять мертвых в саване одном,
В предсмертных корчах за стеклом,
Раздельны, спаяны, круглы,
Красны, из-за соленой мглы
Слез. Тонут впятером.
И гибнут разом. А потом Единственному из пяти дано взойти.
Трамвайный звон улетал мимо дома, к морю, или дальше, к затону. Никогда ещё и никто так не слушал. Школа исчезла, оставя по себе на холме Маунт-Плезант разящую сортирами, мышами и раздевалкой дыру, а «Дружба» сияла во тьме неведомого города. В тихой комнате, которая была мне знакома издавна, сидя на пестрых грудах гаруса, одноглазый и распухлоносый, мы отдавали должное нашим талантам. Будущее стлалось за окнами, и через Синглотнский парк, над головами влюбленных, уплывало в дымный, вымощенный стихами Лондон.
Миссис Дженкин заглянула, включила свет:
— Ну вот, так уютней. Не кошки же вы.
Свет спугнул будущее, и мы прогрохотали сонату доктора Перси.
— Нет, это что-то! Прекраснее не бывает! Громче, Америка! — орал Дэн.
— Оставь мне басов-то чуть-чуть! — орал я, но тут нам стали колотить в стенку.
— Это наши Кэри. Мистер Кэри — китобой, — сказал Дэн.
Мы для него играли колоссальную, оглушительную вещь, пока миссис Дженкин не прибежала наверх с шерстью и спицами.
Когда она ушла, Дэн сказал:
— И почему человек должен вечно стыдиться собственной матери?
— Ну, может, с годами пройдет, — сказал я, но я в этом сомневался. На днях, гуляя ещё с тремя мальчиками после школы по Главной улице, я увидел маму с миссис Партридж возле кафе «Кордоума». Я знал, что она при всех остановит меня и скажет: «Смотри не опаздывай к чаю», и мне захотелось, чтоб Главная улица разверзлась и поглотила меня. Я любил её, и я от неё отрекся. «Давайте на ту сторону перейдем, — сказал я, — там у Гриффита на витрине такие матросские сапоги!» Но в витрине рядом с рулоном твида всего-навсего скучал в своем спортивном костюме одинокий манекен.
— До ужина ещё полчаса. Что делать будем?
— Может, кто дольше стул на весу продержит? — сказал я.
— Нет, лучше давай газету издадим. На тебе литературная часть, на мне музыка.
— А какое название?
Он написал: «Газета…, редакторы Д. Дженкин и Д. Томас» на крышке выдвинутой из-под дивана шляпной картонки. Д. Томас и Д. Дженкин звучало б ритмичней, но он был хозяин дома.
— Может, «Мейстерзингеры»?
— Нет, чересчур музыкально, — сказал я.
— Тогда — газета «Дружба»?
— Нет, — сказал я. — Я-то в «Гланриде» живу.
Отставив картонку, мы написали: «»Громобой», редакторы Д. Дженкин/Томас» — мелом на листе ватмана и ватман прикнопили к стене.
— Хочешь, комнату нашей работницы посмотрим? — спросил Дэн.
Мы, шепчась, двинулись на чердак.
— Как её зовут?
— Гильда.
— Молодая?
— Нет, лет двадцать-тридцать.
Кровать была не убрана.
— Мама говорит, работницу всегда унюхаешь. — Он понюхал простыню. — Абсолютно ничего не унюхивается.
В шкатулке у неё оказалась фотография: молодой человек в гольфах.
— Ее ухажер.
— Давай ему придадим усы.
Но тут внизу задвигались, голос крикнул: «Ужинать!» — и мы убежали, оставив открытой шкатулку.
— Надо бы как-нибудь ночью вместе спрятаться у неё под кроватью, — сказал Дэн, когда мы входили в столовую.
Мистер Дженкин, миссис Дженкин, тетя Дэна и его преподобие мистер Беван с миссис Беван сидели за столом.
Мистер Беван произнес молитву. Когда он встал, мне показалось, что он как сидел, так и сидит, до того он был коротконогий.
— Благослови нашу вечерю, — сказал он так, как если бы питал глубокое отвращение к пище. Но едва отзвучал «аминь», он набросился на холодное мясо, как пес.
У миссис Беван, мне показалось, были не все дома. Она смотрела на скатерть, растерянно перебирала нож и вилку. Будто не могла решиться, с чего начать: с мяса или со скатерти.
Мы с Дэном наслаждались, глядя на нее. Он пнул меня ногой, и я рассыпал соль. В суматохе мне удалось капнуть ему на хлеб уксусом.
Все, кроме мистера Бевана, смотрели, как миссис Беван задумчиво водит ножом по краю тарелки, а миссис Дженкин сказала:
— Вы же любите холодную телятину, я надеюсь?
Миссис Беван улыбнулась ей и, ободренная, приступила к еде. У неё были серые волосы и серое лицо. Может, вся она сплошь была серая. Я взялся было её раздевать, но, дойдя до нижней байковой юбочки и темно-синих штаников до колен, разум мой содрогнулся. Я не осмелился даже расстегнуть ей высокие ботинки, чтоб проверить, серые ли у неё ноги. Она подняла взгляд от тарелки и игриво мне улыбнулась.
Я покраснел и повернулся к мистеру Дженкину, который спрашивал, сколько мне лет. Я ответил, но год себе набавил. Зачем я тогда врал? Я сам удивлялся. Потеряю, например, шапку и найду у себя в комнате, а если мама спросит, где нашел, скажу: «На чердаке» или «Под вешалкой». Было такое острое ощущение в том, чтоб вечно быть начеку и, рассказывая, например, содержание фильма, которого не смотрел, не завраться и не спутать Джека Холта с Ричардом Диксом.
— Пятнадцать и три четверти, — сказал мистер Дженкин. — Очень точный возраст. Я вижу — среди нас математик. Поглядим, удастся ли ему справиться с этой нехитрой задачкой на сложение.
Он доел свой ужин и выложил на тарелку спички.
— Это же не ново, папа, — сказал Дэн.
— Нет, я с огромным удовольствием! — своим самым лучшим голосом сказал я. Я хотел ещё сюда прийти. Тут было лучше, чем дома, не говоря уж об этой ненормальной.
Когда я не справился со спичечной задачкой и мистер Дженкин мне показал, как это делается, я благодарил и просил показать снова. В лицемерии почти такая же радость, как во вранье: стыдно и сладко.
— А ты о чем говорил на улице с мистером Моррисом? — спросил Дэн. — Мы тебя видели сверху.
— Рассказывал ему, как мужской хор Суонси исполнял «Мессию». А что?
Мистер Беван не мог больше есть — объелся. Впервые с начала ужина он обвел нас глазами. То, что он увидел, кажется, не порадовало его.
— Как занятия, Дэниел?
— Да ничего.
— Ничего?
— То есть спасибо, очень хорошо, мистер Беван.
— Молодежи следовало бы поучиться выражать свои мысли.
Миссис Беван хихикнула и попросила добавки.
— Можно добавки, — сказала она.
— Ну а у вас, молодой человек, математическая жилка, как я погляжу?
— Нет, сэр, — сказал я. — Я люблю английский язык.
— Он поэт, — сказал Дэн и, кажется, насторожился.
— Собрат по перу, — уточнил мистер Беван и осклабился.
— Мистер Беван опубликовал несколько книг, — сказал мистер Дженкин, — «Прозерпина», «Психея».
— «Орфей», — вставил резко мистер Беван.
— И «Орфей». Вы покажите мистеру Бевану что-нибудь из своих стихов.
— У меня с собой ничего нет, мистер Дженкин.
— Поэт, — сказал мистер Беван, — должен носить свои стихи в голове.
— Да я их прекрасно помню, — сказал я.
— Почитайте-ка мне самое последнее. Мне всегда интересно.
— Ну и компания, — сказала миссис Дженкин. — Поэты, музыканты, проповедники. Нам не хватает только художника, правда?
— Последнее вам, боюсь, не понравится, — сказал я.
— Полагаю, — сказал мистер Беван с улыбкой, — мне самому об этом лучше судить.