Было уже за полдень, когда приветственный залп холостых ружейных выстрелов возвестил о ее прибытии, и вслед за тем на дороге показалась парадная коляска, запряженная четверкой великолепных лошадей. Лошади были в мыле, и нетрудно догадаться, что опоздание произошло не по их вине. В коляске находились только невеста, г-жа Довгелло и граф. Он сошел и подал руку госпоже Довгелло. Панна Ивинская сделала движение, полное грации и детского кокетства, будто она хочет закрыться шалью от любопытных взглядов, устремленных на нее со всех сторон. Тем не менее она привстала в коляске и хотела опереться на руку графа, как вдруг дышловые лошади, испуганные, быть может, дождем цветов, которым крестьяне осыпали невесту, или вдруг почувствовав странный ужас, который граф Шемет внушал животным, заржали и встали на дыбы; колесо задело за камень у крыльца, и было мгновение, когда несчастье казалось неотвратимым. Панна Ивинская слегка вскрикнула… Но тотчас же все успокоились. Схватив ее на руки, граф взбежал с ней на крыльцо так легко, как будто он нес голубку. Мы все аплодировали его ловкости и рыцарской галантности. Крестьяне бешено кричали «виват», а невеста, вся зардевшись, смеялась и трепетала одновременно. Отнюдь не спеша освободиться от своей прелестной ноши, граф с торжеством показывал ее обступившей его толпе…
Вдруг на площадке крыльца показалась высокая, бледная, исхудавшая женщина; одежда ее была в беспорядке, волосы растрепаны, черты лица искажены ужасом. Никто не заметил, откуда она появилась.
— Медведь! — пронзительно закричала она. — Медведь! Хватайте ружья!.. Он тащит женщину! Убейте его! Стреляйте! Стреляйте!
То была графиня. Приезд молодой привлек всех на крыльцо, на двор, к окнам замка. Даже женщины, присматривавшие за сумасшедшей, забыли о своих обязанностях; оставшись без присмотра, она ускользнула и явилась никем не замеченная среди нас. Произошла тяжелая сцена. Пришлось ее унести, несмотря на ее крики и сопротивление. Многие из гостей не знали об ее болезни. Пришлось им объяснять. Долго еще продолжали перешептываться. Лица омрачились. «Дурной знак», — говорили люди суеверные, а таких в Литве немало.
Между тем панна Ивинская попросила себе пять минут, чтобы приодеться и надеть подвенечную фату, — процедура, длившаяся добрый час. Этого было более чем достаточно, чтобы лица, не знавшие о болезни графини, были осведомлены о причине и всех подробностях ее недуга.
Наконец невеста появилась в великолепном уборе, осыпанная бриллиантами. Тетка представила ее всем присутствующим. Когда же наступило время идти в церковь, то вдруг, к моему изумлению, г-жа Довгелло в присутствии всего общества дала такую звонкую пощечину своей племяннице, что даже те, внимание которых в эту минуту было отвлечено чем-нибудь другим, обернулись. Пощечина эта была принята с полнейшей покорностью, и никто не выказал ни малейшего удивления, только какой-то человек, одетый в черное, записал что-то на принесенном им листе бумаги, и несколько лиц из присутствующих дали свою подпись с видом полнейшего равнодушия. Лишь по окончании церемонии мне объяснили, что сие означало. Если бы я знал об этом заранее, я не преминул бы возвысить свой голос священнослужителя против этого ужасного обычая, целью которого является создать повод для развода на том основании, что будто бы бракосочетание состоялось лишь вследствие физического принуждения, примененного к одной из сочетающихся сторон.
Совершив религиозный обряд, я счел своим долгом обратиться с несколькими словами к юной чете с целью вразумить их относительно всей важности и святости соединявших их обязательств, и так как я еще не мог забыть неуместного постскриптума панны Ивинской, я напомнил ей, что она вступает в новую жизнь, где ее ждут не забавы и радости юношеских лет, но важные обязанности и серьезные испытания. Мне показалось, что эта часть моего обращения произвела на молодую и на всех тех, кто понимал по-немецки, большое впечатление.
Залпы ружейных выстрелов и радостные клики встретили свадебный кортеж при выходе его из церкви. Затем все двинулись в столовую. Завтрак был превосходен, гости изрядно проголодались, и сначала не было слышно ничего, кроме стука ножей и вилок. Но вскоре шампанское и венгерское развязали языки, раздался смех, даже крики. Тост за здоровье молодой был принят с шумным восторгом. Только что опять все уселись, как поднялся старый пан с седыми усами и заговорил громовым голосом:
— С прискорбием вижу я, что начали забывать наши старые обычаи. Никогда отцы наши не стали бы пить за здоровье новобрачной из стеклянных бокалов. Мы пивали за здоровье молодой из ее туфельки и даже из ее сапожка, потому что в мое время дамы носили сапожки из красного сафьяна. Покажем же, друзья, что мы еще истые литовцы. А ты, сударыня, соблаговоли мне дать свою туфельку.
Новобрачная покраснела и ответила, сдерживая смех:
— Возьми ее сам, пан… Но в ответ пить из твоего сапога я не согласна.
Пану не нужно было повторять два раза. Он галантно опустился на колени, снял белую атласную туфельку с красным каблучком, налил в нее шампанского и так быстро и ловко выпил, что не больше половины пролил себе на платье. Туфелька пошла по рукам, и все мужчины пили из нее, не без труда, впрочем. Старый пан потребовал туфельку себе как драгоценную реликвию, а г-жа Довгелло приказала горничной возместить изъян в туалете ее племянницы.
За этим тостом последовало множество других, и вскоре за столом стало так шумно, что я счел не совсем приличным оставаться в таком обществе. Я незаметно встал из-за стола и вышел на воздух освежиться. Но и там мне представилось зрелище не особенно поучительное. Дворовые люди и крестьяне, всласть угостившись пивом и водкой, были по большей части пьяны. Не обошлось дело без драк и разбитых голов. Там и сям на лужайке валялись пьяные, и общий вид праздника напоминал поле битвы. Мне любопытно было бы посмотреть вблизи на народные танцы, но плясали почти исключительно какие-то разнузданные цыганки, и я не счел для себя приличным путаться в этой свалке. Итак, я вернулся в свою комнату, почитал немного, затем разделся и вскоре заснул.
Когда я проснулся, замковые часы пробили три. Ночь была светлая, хотя луна была подернута легкою дымкою. Я попытался опять заснуть, но безуспешно. Как и всегда в подобных случаях, я хотел взять книгу и позаняться, но не мог найти поблизости спичек. Я встал и принялся ощупью шарить по комнате, как вдруг какое-то темное тело больших размеров пролетело мимо моего окна и с глухим шумом упало в сад. Первое впечатление было, что это человек, и я подумал, что кто-нибудь из наших пьяниц вывалился из окна. Я открыл свое окно и посмотрел в сад, но ничего не увидел. В конце концов я зажег свечку и, улегшись снова в постель, стал просматривать свой словарь, покуда мне не подали утренний чай.
Около одиннадцати я вышел в гостиную. У многих были подпухшие глаза и помятые физиономии; я узнал, что из-за стола разошлись действительно поздно. Ни граф, ни молодая графиня еще не появлялись. К половине двенадцатого, после разных шуточек, начали перешептываться, сначала тихо, потом громче. Доктор Фребер решился наконец послать графского камердинера постучать в дверь его господина. Через четверть часа слуга вернулся и не без волнения сообщил доктору Фреберу, что он стучал раз десять, но не мог добиться ответа. Г-жа Довгелло, я и доктор стали совещаться, как поступить. Беспокойство лакея передалось и мне. Втроем мы направились к комнате графа. У дверей ее мы застали перепуганную горничную молодой графини, уверявшую, что случилась какая-нибудь беда, так как окно ее госпожи отворено настежь. Я с ужасом вспомнил о тяжелом теле, упавшем перед моим окном. Мы принялись громко стучать. Никакого ответа. Наконец лакей принес лом, и мы взломали дверь… Нет, не хватит духу описать зрелище, которое нам предстало! Молодая графиня лежала мертвая на своей постели; ее лицо было растерзано, а открытая грудь залита кровью. Граф исчез, и с тех пор никто больше его не видел.
Доктор осмотрел ужасную рану молодой женщины.
— Эта рана нанесена не лезвием! — вскричал он. — Это — укус!
Профессор закрыл тетрадь и задумчиво стал смотреть в огонь.
— И это все? — спросила Аделаида.
— Все! — отвечал мрачно профессор.
— Но, — продолжала она, — почему вы назвали эту повесть «Локис»? Ни одно из действующих лиц не носит этого имени.
— Это не имя человека, — сказал профессор. — А ну-ка, Теодор, понятно вам, что значит локис?
— Ничуть.
— Если бы вы постигли законы перехода санскрита в литовский язык, вы бы признали в слове локис санскритское arkcha или rikscha. В Литве локисом называется зверь, которого греки именовали arktos, римляне — ursus, а немцы — Bär. Теперь вы поймете и мой эпиграф: