И старый сатир поглаживал ее обеими руками, костлявыми, как руки скелета.
– Но я, – продолжал он, – не смел разбудить зверя, который оскорбил бы мою честь, ибо в любовном моем приближении участвовало только сердце.
– Ах, вы можете меня ласкать, – перебила она супруга, – даже когда я не сплю, мне от этого вреда не будет.
В ответ на эти слова бедный граф взял с ночного столика маленький кинжал и, подавая его Бланш, произнес в неистовой ярости:
– Убей меня или скажи, что ты меня любишь, хоть самую малость!
– Да-да, я постараюсь крепко вас полюбить! – воскликнула она в испуге.
Вот так-то молодая девственница поработила его, забрала власть над стариком и с хитростью, свойственной женскому полу, стала гонять взад и вперед бедного графа, словно мельник своего осла: вот, мол, тебе за то, что оставил невозделанным прекрасное поле Венеры… Брюин… Брюин, милый, подай мне то… Брюин, подай мне се… скорее, Брюин! И туда Брюин, и сюда Брюин, так что Брюин исстрадался более от милостей своей супруги, нежели от ее немилости. То вдруг понравится пурпуровый цвет, и надо немедля все в доме менять, то вдруг нахмурит брови, и тогда развязывай мошну. А когда она бывала грустна, граф, сидя в своем судейском кресле, приказывал: «Вешать!» – правого и виноватого. Другой на его месте пропал бы, как муха, в этой бабьей войне, но Брюин оказался железной породы, и добить его было нелегко. Однажды перевернула Бланш весь дом вверх дном, загоняла людей и скотину и своими капризами могла бы довести до отчаяния самого отца небесного, у коего терпение неиссякаемо, ибо он терпит нас, грешных. А ложась спать, сказала она сенешалу:
– Мой добрый Брюин, меня одолели всякие фантазии, они жалят и колют меня, добираются до сердца, до мозга и толкают меня на злые поступки, а по ночам мне все чудится монах из Карно.
– Голубка моя, – ответил сенешал, – все это чертовщина и соблазн, против чего умеют защищаться монахи и монахини. Потому ради спасения вашего следует вам пойти на исповедь к достойному мармустьерскому аббату, соседу нашему; он даст вам совет и отечески наставит вас на путь истины.
– Я завтра же отправлюсь, – ответила она.
Едва забрезжило утро, как Бланш отправилась в монастырь благочестивых братьев, которые, дивясь посещению такой прелестной дамы, совершили вечером не один грех, но в тот час весьма учтиво проводили ее к достойному аббату.
Бланш застала названного аббата во внутреннем саду, под цветущей аркой, около утеса. Она остановилась в благоговении, пораженная строгой осанкой святого отца, хотя и не привыкла трепетать перед почтенными сединами.
– Храни вас Господь, графиня, – сказал аббат, – что ищете вы, такая молодая, столь близко от смерти?
– Ваших драгоценных советов, – ответила та, приседая перед ним. – И если вы соблаговолите наставить заблудшую овцу, я буду весьма счастлива иметь такого мудрого духовника.
– Дочь моя, – отвечал монах, с которым старый Брюин заранее сговорился, прося его слукавить и сыграть комедию пред молодой графиней. – Если б над моей лысеющей головой не пронеслось сто студеных зим, не стал бы я слушать ваших грехов… но говорите. И если вы попадете в рай, пусть сие совершится с моей помощью.
Тогда супруга сенешала выбросила перед ним всю мелкую рыбешку из своего сачка и, очистившись от малых докук, дошла до главной причины, приведшей ее на исповедь.
– Ах, отец мой, я должна вам открыть, что ежедневно я мучима желанием зачать ребенка… грех ли это?
– Нет, – ответствовал аббат.
– Но по воле природы супругу моему не дано открыть кошель и подать на бедность, как говорят нищие на дорогах, – промолвила графиня.
– В таком случае вы должны жить в чистоте, бежать от помыслов подобного рода, воздерживаться, – отвечал аббат.
– Но я ведь слышала проповедь в церкви Богоматери Жаланжской, что нет в том греха, если не извлекаешь ни прибыли, ни удовольствия.
– И удовольствие вы получите, – сказал аббат, – и ребенка, а его можно счесть прибылью! Посему уразумейте и запомните, что смертный грех пред Богом и преступление пред людьми совершает та женщина, что зачнет от мужчины, с которым ее не соединила церковь; оные жены, нарушающие святые законы брака, понесут великую кару на том свете, отданы будут на произвол страшных чудовищ с острыми когтями, с вилами; теми вилами вкинут они грешницу в огненную пещь за то, что в земной жизни накаляла она свое сердце свыше того, чем дозволено.
На что Бланш, почесав себе за ушком и немного подумав, вопросила:
– А как поступила Дева Мария?
– О, сие есть чудо, – ответствовал аббат.
– А что такое чудо?
– Нечто необъяснимое и во что следует верить, не рассуждая.
– А почему бы мне не совершить чуда?
– Сие чудо случилось лишь однажды, ибо родившийся был сын Божий, – сказал священник.
– Неужели, отец мой, мне, по воле Божьей, суждено умереть или из разумной и здоровой женщины стать помешанной, а ведь это мне угрожает! Не только вся я томлюсь и сгораю, но мысли мои мутятся, и ничто мне не мило; чтобы приблизиться к мужчине, я готова лезть через стены, бежать через поля, ничуть не стыдясь, и ничего бы не пожалела, лишь бы узнать, чего добивался монах из Карно. И когда накатит на меня такое и начнет терзать мое тело и душу, тогда нет мне ни Бога, ни черта, ни мужа, – вся дрожу, бегу, врываюсь в трапезную, бью посуду, мчусь на птичий или на скотный двор, все крушу, так что и передать нельзя. Но я не стану сознаваться вам во всех своих проступках по той причине, что меня от слов одних в жар бросает, и чувствую я нестерпимый зуд, будь он проклят. Пусть уж лучше я совсем ума лишусь и добродетели вместе с ним. Неужели Бог, вложивший в мою плоть эту великую любовь, проклянет меня?
В ответ на эти слова теперь уж священник почесал у себя за ухом, весьма дивясь, что девство может порождать столь жалобные песни, глубокие мысли и рассуждения.
– Дочь моя, – сказал он, – Бог отличил нас от животных и создал рай, каковой есть наша награда, потому-то и дан нам разум, кормило средь бурь, управляющее нашими суетными желаниями. Есть еще и другие способы обуздать плотское буйство – посредством поста, усиленных трудов и прилежания. И, вместо того чтобы сновать и метаться, как сорвавшийся с цепи сурок, вам следует молиться Деве Марии, спать на голых досках, заботиться о хозяйстве, а не пребывать в праздности.
– Ах, отец мой, когда я в церкви сижу на своей скамье, я никого не вижу, ни священника, ни алтарь, а только младенца Христа, и одолевает меня все то же желание. А что, если вдруг закружится у меня голова, помрачится мой рассудок, ведь могу я попасть в силки любви?
– Если б то случилось с вами, – вымолвил неосторожно аббат, – вы уподобились бы святой Лиодоре, которая однажды крепко заснула, немного раскинувшись по случаю большой жары, при том же и одета была весьма легко. К ней подкрался юноша, исполненный скверных намерений, овладел ею во время сна, и зачала она. И поскольку названная святая в неведении оставалась о своей беде, то весьма удивилась, когда подошло ей время родить, ибо полагала, что чрево ее пухнет по причине какого-нибудь тяжкого недуга. Она покаялась, и дано ей было отпущение, как от греха невольного, раз не испытала она никакой утехи от сего преступного насилия, ибо не проснулась и была неподвижна, как свидетельствовал перед казнью сам злодей, каковой и был обезглавлен.
– Ах, отец мой, можете не сомневаться в том, что я не шелохнусь не хуже вашей святой.
С этими словами Бланш, улыбнувшись, поспешила уйти, веселясь и играя, и все думала, как бы и ей совершить невольный грех. Вернувшись из обители, она увидела во дворе юного пажа, которого обучал старик конюший лихому наездничеству; юноша, гарцуя по кругу на чистокровном коне, как бы сросся с ним, подымал его на дыбы, бросал вперед, проделывая всякие вольты, посылая коня то галопом, то рысью, скакал, приподнимаясь на седле, и был до того миловиден, ловок, поворотлив, что и описать невозможно. Словом, мог бы он соблазнить самую добродетельную Лукрецию, лишившую себя жизни после совершенного над нею насилия.
«Ах, жаль, что нашему пажу еще не минуло пятнадцати лет, я бы крепко уснула где-нибудь поблизости от него», – подумала Бланш.
Но, несмотря на слишком юный возраст красивого пажа, во время вечерней трапезы она заглядывалась на черные его кудри, на белизну и румянец, на изящные движения; особенно ей полюбились его глаза, где играла прозрачная влага и живой огонь, который он, как дитя малое, страшился обнаружить перед посторонними.
Позднее, вечером, когда супруга сенешала сидела, задумавшись, в креслах у огня, старый Брюин спросил, чем она озабочена.
– Я думаю, – ответила она, – что вы, должно быть, весьма рано начали свои любовные похождения, если стали такой развалиной.
– О, – ответил он, улыбаясь, как все старцы, когда их просят припомнить шалости юных лет. – Мне не было и четырнадцати, когда я обрюхатил служанку моей матери.