Он поднялся, босой заметался по комнате, натыкаясь на мебель. Сказал вслух: «Значит, она любила меня, если я заставлял ее страдать...» Потряс большой головой, проворчал: «Нет, нет, то была не любовь...» Скорчил, чтобы заплакать, уродливую гримасу, ту же, что в детстве. На мгновение застыв неподвижно, принялся грызть ногти и опять произнес вслух: «Другой мужчина? Другой?..» До сих пор ему не случалось мучиться ревностью, его предохраняла от этого непомерная гордыня. Другой мужчина в жизни Матильды? Он уже почти ощутил боль, но вспомнил то, что сотни раз повторяла его мать: «Она женщина порядочная, этого у нее не отнять. Только это и можно сказать в ее пользу, но это так...» И она добавляла, намекая на девицу Кусту, которая стала матерью Матильды: «Да, тут уж не скажешь, что яблоко от яблони недалеко падает». Фернан не знал, что старуха, выдавая эту похвалу невестке, вспоминала обед у девиц Мерле — обед «в честь возвращения из свадебного путешествия», когда слева от Матильды сидел классный надзиратель лицея. Говорили, будто он поэт; он давал советы той из барышень Мерле, которая писала стихи. Фелисите Казнав показалось, что за столом Матильда упивалась речами этого брюнета с «безукоризненными манерами». Один бог знает, не было ли мгновения, когда Матильда расслабилась, почувствовала себя непринужденно, ощутила в душе тайный росток, неуловимую склонность к тому, кто в гуле подходившего к концу застолья цитировал ей, понизив голос, какую-то строку. Смех уродовал лица сотрапезников. А он мечтал уже, наверно, о безумной страсти, как в романе... но когда подали кофе, Фелисите с тяжеловесной настойчивостью обратилась к молодому человеку, прося его почитать стихи, и поскольку тот отказывался, умолила его хотя бы оставить несколько строк в альбоме, куда невестка переписывала понравившиеся ей фразы. С этого момента Матильда была начеку: Фелисите никогда не умела скрыть свою игру, а ее невестка похвалялась тем, что «всегда слышит издалека стук копыт свекрови». Надзиратель не добился даже взгляда, и когда нанес визит Казнавам, молодая женщина отказалась спуститься в гостиную. Фернан мог спать спокойно: бедное дитя, которое умело только отбиваться и парировать удары, никогда не изменяло ему даже в мыслях.
Впрочем, он уже не думал об этом; перед его глазами предстала собственная жизнь, мертвая пустыня. Как он мог, не умерев от жажды, перейти все эти пески? Но вот теперь он познавал муки этой жажды, которую не ощущал годами. Сама Матильда умерла прежде, чем узнала, что жаждет. Она была мертва, но он-то жил. Один источник иссякает, думал он, но тысячи неведомых источников бьют из земли: трудно ли найти замену какой-нибудь Матильде? Впервые познав любовь, он восставал против этого миража, который застилает мраком всю вселенную, чтобы озарить светом единственное существо. Старый растленный ребенок, привыкший подчинять все своему удовольствию, извлекать из всего прок, он твердил себе, что Матильда только дала ему случай сделать сладостное открытие, он сумеет воспользоваться им с другой... С какой другой? Перед ним промелькнули сохнущие полотенца на окошке улицы Югри... С какой другой? В крошечном мире его низменной жизни, в этой сети, в этой липкой паутине, которой за полвека оплела его, чтобы сохранить, мать, он бился, как большая беспомощная муха. Он чиркнул спичкой и, подняв свечу перед зеркалом, долго глядел на себя. Только поклонение сотворяет кумира. Матильда, возможно, одна Матильда могла бы еще привязаться к этому старому, сварливому божеству, порожденному пятьюдесятью годами материнского обожания. Слишком поздно! Он подошел к окну. Вероятно, прошел дождик, ибо он ощутил запах истомленной земли. Он лег на пол ничком, подложив под лицо согнутые руки, и остался бы так лежать, но тело затекло и заставило его вернуться на кровать. Наконец сон принес ему освобождение. Проснулись первые птицы, но не разбудили его, как будто это распростертое тело было всего лишь бренными останками.
X
После этой ночи, сидя за завтраком напротив старика, бывшего ее сыном, Фелисите Казнав впервые подумала о нем не как о своей собственности, которая похищена другой и должна быть отвоевана силой. Впервые ее любовь начала походить на любовь других матерей, не требующую ничего взамен даруемого. В старой женщине, которая молчала и принуждала себя есть, неистово бунтовала покоренная страсть, готовая наконец к отказу от своих священных привилегий: только бы он был счастлив! Будь это в ее власти, она вернула бы Матильду из обители смерти Хмель самопожертвования открыл перед ее любовью горизонты, ослепившие ее самое. Таков инстинкт любви, защищающейся от гибели: когда земля уходит у нее из-под ног, когда рушится привычное небо, она изобретает иную землю и иное небо. Это час, когда существо, уже нелюбимое, шепчет тому, кто уже не любит: «Ты меня не увидишь. Я не буду тебе надоедать. Я буду жить в твоей тени. Я окружу тебя заботой, которой ты даже не заметишь». Так Фелисите Казнав, опьяненная собственным поражением, бросала своей изголодавшейся страсти, точно пищу, это самоотречение. Она нарушила молчание и сказала умоляющим тоном:
— Ты ничего не кушаешь, дорогой. Нужно кушать.
Он ответил, не подымая головы:
— Ты тоже ничего не кушаешь. — И по привычке избалованного ребенка добавил: — Я никогда не мог есть один, когда напротив сидит человек, который сам не ест и смотрит на меня.
— Но я ем, дорогой, я очень голодна.
И хотя горло ее сжала спазма, она попыталась проглотить кусок. Когда они встали из-за стола и Фернан уже направился к вражескому крылу дома, мать окликнула его:
— Мне нужно с тобой поговорить, дитя мое.
Он мгновение поколебался, потом, ворча, последовал за ней в кабинет.
— За что ты на меня сердишься?
Она сначала приоткрыла жалюзи. Повернувшись, она увидела сына и не сдержалась. Она пролепетала:
— Я тревожусь за тебя. Жизнь, которую ты ведешь, дорогой, не идет тебе на пользу. Ты поедом себя ешь, как выражается Мари де Ладос. Тебе нужно бы чем-то заняться... Повидаться с этими господами... Ты в расцвете сил. До муниципальных выборов осталось всего несколько месяцев.
Он процедил, что со всем этим давно покончено, как она того хотела; и, поскольку она молчала, спросил, все ли она ему сказала. Она взяла его за руку и с пылом произнесла:
— Я не хочу, чтобы ты губил себя. Я не позволю тебе умереть.
— Как ей?
Она закричала, что не виновата в этой смерти. Ничто не предвещало горячки. Почему не верить Дюлюку? Не было никаких оснований приглашать к ней сиделку.
— И я же пошла к ней в ту ночь.
— Знаю, знаю.
— Я постучала к ней в дверь. Спросила, не плохо ли ей. Она мне ответила, что ни в чем не нуждается. К тому же время для лечения еще не было упущено, но сдало сердце. Дюлюк тебе сто раз повторял это. Ни ты, ни я тут не могли ничего поделать. Родильная горячка за два дня не убивает. Но у твоей жены было больное сердце.
Она ходила взад-вперед по комнате, не умолкая, стараясь убедить себя в той же мере, что и сына; она возвышала голос, словно хотела, чтобы ее слова долетели до какого-то незримого, но внимательно прислушивающегося существа. Он немного отошел от двери и, пока она говорила, стоял, прикрыв лицо руками. Наконец он закричал:
— Это ты ее убила. Ты ее убивала понемногу день за днем.
Она в ярости запротестовала:
— Неправда. Я защищалась... Это мое право. И уж во всяком случае, нас было двое!
— Что ты хочешь сказать?
— Кто из нас двоих нанес ей больше ударов? Ну-ка ответь!
Гнев пробегал в ней, как огонь, сжигая только что зародившуюся готовность к самоотреченью. Теперь вопрос стоял не о том, чтобы принести себя в жертву, но о том, чтобы сломить бунтовщика-сына, взять над ним верх, как она брала всегда. Она вопила:
— Да взгляни же на себя, мой мальчик; нужно быть твоей матерью, чтобы тебя вынести. Вот уже пятьдесят лет, как я бьюсь с тобой, не пойму, как я до сих пор выжила. Когда я увидела, как явилась та, другая, ах, бедняжка! Я хорошо знала, что она недолго выдюжит! Тебе и года не понадобилось...
— Замолчи! Ни слова больше...
Она отступила перед этим землистым лицом, перед трясущимися и поднятыми руками своего сына. При его приближении она оперлась о стену, встретив безумца улыбкой и словно бросая ему всем своим существом вызов другой матери: «Поражай чрево»[4].
Но в ужасе от того, что он уже готов был сделать, Фернан остановился. Опомнившись, он глядел на эту старую, тяжело дышавшую женщину, которую минуту назад он чуть было не ударил и которая произвела его на свет. Он смотрел на это бедное, задыхающееся, сдавшееся тело — и, разломав наконец жесткую кору, вся темная нежность его детства выплеснулась в жалком крике:
— Мама!
Она рухнула на диванчик, и он приклонил голову на ее плечо. Чтобы спрятаться, он возвращался под этот живой кров, ибо не было для него иного убежища на всем свете. Как отчаявшийся, который хочет покинуть землю и все же льнет к мачехе-земле, бьется об нее лицом, жаждет тьмы ее лона, так и этот мужчина при последнем издыхании обнимал свою старую мать, прижавшись к ней. И она, без сил, раздавленная, упивалась, прикрыв веки, этим мигом счастья. Потому что знала — он скоро опомнится и еще больше озлобится на нее за свою минутную слабость. Ах, как бы она хотела, чтобы эта минута длилась вечно! Хотя рука ее затекала под грузом тяжелой головы, но она была матерью, привыкшей бодрствовать зимними ночами, потому что дитя не могло спать, не держа ее за пальцы, и она часами лежала с протянутой рукой, мучаясь, но не отнимая у маленького палача оледенелую кисть. И тем же движением, которым некогда она, молодая самка, жадно обнюхивала новорожденного детеныша, мать надолго прильнула губами ко лбу своего старого сына. Нет, нет, отныне она не станет его дразнить; она уже упивалась в восторге приоткрывшимися ей новыми небесами; ничего не требуя от сына, который был подле нее, она вернет ему вкус к жизни, она родит его вторично. Так мать поддавалась иллюзии, что возлюбленный сын может, по ее примеру, сделать усилие, чтобы возродиться. Она не понимала, что объект ее собственной страсти — здесь, живой, у ее ног, и что ей больше ничего не нужно от судьбы, тогда как он, избалованный ребенок, который на протяжении полувека неизменно ломал одну за другой все свои игрушки, теперь утратил последнюю из них как раз в момент, когда обнаружил всю ее бесценность. Взгляни на него, бедная женщина: вот он уже подымается, вытирает тыльной стороной руки лоб, залитый потом, и до тебя доносятся его затихающие шаги в мертвом доме.