Какие только мысли, откровенно говоря, не приходили сейчас нашему другу на ум! — хотя его летописцу за недостатком места удастся упомянуть, дай Бог, лишь сравнительно немногие. Ему, например, пришло на ум, что мисс Гостри, пожалуй, похожа на Марию Стюарт: Ламбер Стрезер обладал девственным воображением, которое на короткий миг могла ублаготворить подобная антитеза. Или ему пришло на ум, что он до сих пор ни разу — буквально ни разу — не обедал с дамой в публичном месте, перед тем как отправиться с ней в театр. Публичность этого места — вот что главным образом воспринималось Стрезером как нечто из ряда вон выходящее, чрезвычайное и что действовало на него почти так же, как на мужчину с иным жизненным опытом завоевание интимности. Стрезер женился — давно это было — очень молодым, упустив ту пору, когда в Бостоне молодые люди водили девиц в Музей;[11] ему казалось вполне естественным, что после многих лет сознательного одиночества, серой пустыни, которая двумя смертями — жены, а десять лет спустя и сына — пролегла в середине его жизни, он никого никуда не приглашал. Но прежде всего ему пришло на ум, что — в иной форме это прорезывалось и раньше — вид сидящих вокруг более, чем что-либо виденное прежде, помогает ему постичь суть дела, ради которого он приехал. Мисс Гостри также содействовала этому впечатлению: она, его приятельница, сразу выразила ту же мысль, и гораздо откровеннее, чем он сам себе признавался, выразила, бросив мимоходом: «Ну и сборище типов», чем невольно внесла полную ясность; правда, обдумывая ее слова — и пока он молчал на протяжении всех четырех актов и когда разговаривал в антрактах, — Стрезер переосмыслил их на собственный лад. Да, вечер типов, целый мир типов, и, сверх того, тут намечалась особая связь: фигуры, лица в партере и на сцене вполне могли бы поменяться местами.
У него было такое чувство, словно пьеса сама проникала в него вместе с обнаженным локтем его соседки справа — крупной, сильно декольтированной рыжей красавицы, которая нет-нет да, оборачиваясь к джентльмену с другого бока, обменивалась с ним двусложными репликами, звучавшими, на слух Стрезера, крайне эксцентрично и очень многозначительно, но, как ему казалось, имевшими мало смысла; по ту сторону рампы шел сходный диалог, который ему угодно было принимать за проявление самой сути английской жизни. Иногда он отвлекался от сцены и в такие минуты вряд ли мог сказать, кто — актеры или зрители — выглядели реальнее, и в итоге всякий раз обнаруживал между ними новые связи. Но как бы он ни рассматривал свою задачу, главным сейчас было разобраться в «типах». Те, кого он видел перед собой, как и те, что сидели вокруг, мало чем походили на типы, знакомые по Вулету, где, в сущности, были только мужчины и женщины. Да, именно эти два разряда, и всё — даже с учетом индивидуальных особенностей. Здесь же, помимо деления по личным особенностям и полу — что составляло группы, числом где больше, где меньше, — применялся еще целый ряд эталонов, налагаемых, так сказать, извне, — эталонов, с которыми его воображение играло, словно он разглядывал экспонаты в стеклянных витринах, переходя от одной медали к другой, от медных монет к золотым. На сцене как раз действовала женщина в желтом платье, видимо, из разряда дурных, ради которой некий славный, но слабый молодой человек приятной наружности в неизменном фраке совершал гадкие поступки. Вообще-то Стрезер не боялся желтого платья, хотя был несколько смущен сочувствием, которое вызывала в нем его жертва. Ведь он, напоминал себе Стрезер, вовсе не для того приехал, чтобы горячо сочувствовать — даже просто сочувствовать — Чэдвику Ньюсему. Интересно, спрашивал он себя, Чэд тоже неизменно ходит во фраке? Стрезеру почему-то очень хотелось, чтобы это было так — во фраке молодой человек на сцене выглядел еще привлекательнее; правда, Стрезер тут же подумал, что ему самому тоже (мысль, от которой чуть ли не бросало в дрожь!) придется — чтобы сражаться с Чэдвиком его же оружием — носить фрак. Более того, с молодым человеком на сцене ему было бы куда легче справиться, чем с Чэдвиком.
И тут при взгляде на мисс Гостри ему подумалось, что кое о чем она, возможно, все-таки наслышана, и она, стоило оказать на нее давление, подтвердила это, однако сказала, что мало доверяет слухам, а скорее, как в данном случае, полагается на собственную догадку:
— По-моему, я, если позволите, кое о чем догадываюсь в отношении мистера Чэда. Речь идет о молодом человеке, на которого в Вулете возлагают большие надежды, но который попал в руки дурной женщины, а его семья отрядила вас помочь ему спастись. Вы взяли на себя миссию вырвать его из рук этой женщины. Скажите, вы вполне уверены, что она причиняет ему вред?
— Разумеется, уверен. — Что-то в манере Стрезера свидетельствовало о настороженности. — А вы — разве вы не были бы уверены?
— Право, не знаю. Как же можно сказать что-то заранее, не правда ли? Чтобы судить, надо знать факты. Я их слышу от вас впервые; сама же, как видите, пока ничего не знаю; мне будет очень интересно услышать все, что известно вам. Если вам ваших сведений достаточно, больше ничего и не требуется. Я хочу сказать, если вы уверены, что уверены — уверены, что для него это не годится.
— Что ему не следует вести такую жизнь? Более чем.
— Видите ли, я ничего не знаю о его жизни; вы мне о его жизни не рассказывали. А что, если эта женщина прелестна, если в ней — его жизнь?
— Прелестна? — воскликнул Стрезер, уставившись прямо перед собой. — Низкая, продажная женщина — с панели.
— Вот как! Ну а он?
— Он? Наш бедный мальчик?
— Да, каков он — по характеру и типу? — продолжала она, не получив сразу ответа.
— Ну… упрям… — Стрезер хотел было что-то добавить, но, осекшись, сдержался. Мисс Гостри подобный отзыв вряд ли устраивал.
— А вам… вам Чэд нравится? — спросила она.
На этот раз он не заставил себя ждать:
— Нет. С какой стати.
— Потому что вам навязали заботу о нем?
— Я думаю о его матери, — сказал Стрезер, помедлив. — Он омрачил ее достойную восхищения жизнь, — добавил он сурово. — Она измучилась, волнуясь о нем.
— Да, это, разумеется, очень дурно. — Мисс Гостри помолчала, словно собираясь найти для выражения этой истины слово посильнее, но закончила на другой ноте: — А ее жизнь действительно достойна восхищения?
— В высшей степени, — сказал Стрезер таким многозначительным тоном, что мисс Гостри снова погрузилась в молчание — на сей раз чтобы оценить величие этой жизни.
— И у него, кроме нее, никого нет? Я не имею в виду ту дурную женщину в Париже, — быстро добавила она. — По мне, так, уверяю вас, тут и за глаза довольно одной. Я хочу спросить: у него только матушка?
— Нет, еще сестра; старше его и замужем. Они обе замечательные женщины.
— Необыкновенно красивые, вы хотите сказать?
Стремительностью — как, пожалуй, подумал Стрезер — этого удара он был повержен, но тут же вновь поднялся.
— Миссис Ньюсем, на мой взгляд, красивая женщина, хотя, разумеется, будучи матерью сына, которому двадцать восемь лет, и дочери в тридцать, не может похвастать первой свежестью. Впрочем, замуж она вышла очень молодой.
— И сейчас для своих лет, — вставила мисс Гостри, — изумительна.
Стрезер, видимо, почувствовал подвох и насторожился.
— Я этого не утверждаю. Нет, пожалуй, — тут же поправился он, — все-таки утверждаю. Именно — изумительна. Правда, я не внешность имею в виду, — пояснил он, — при всей ее несомненной исключительности. Я говорю… говорю о других достоинствах. — Он, видимо, мысленно их обозревал, намереваясь назвать некоторые, но, сдержавшись, увел разговор в сторону: — Вот по поводу миссис Покок мнения расходятся.
— Покок — фамилия ее дочери?
— Да, фамилия ее дочери, — стоически подтвердил Стрезер.
— А мнения, как я понимаю, расходятся в оценке ее красоты?
— В оценке всего.
— Но вы… вы от нее в восхищении?
Он подарил свою собеседницу долгим взглядом в знак того, что готов снести от нее и это.
— Я скорее ее побаиваюсь.
— О! — воскликнула мисс Гостри. — Знаете, я отсюда вижу ее воочию! Вы, конечно, скажете: какая проницательность, какая дальнозоркость! Но я уже доказала вам, что обладаю этими качествами. Значит, молодой человек и две дамы, — продолжала она. — И это вся его семья?
— Да, вся. Отец умер десять лет назад. Ни брата, ни другой сестры у Чэда нет. А обе дамы, — добавил Стрезер, — готовы сделать для него решительно все.
— А вы готовы сделать решительно все для них?
Он снова уклонился: вопрос прозвучал для него чересчур утвердительно, и его это задело.
— Как вам сказать…
— Худо-бедно, но вы уже кое-что сделали, а их «все» пока свелось к тому, чтобы вас на это подвигнуть.