Я выхожу на улицу. И вдруг чувствую, что не могу дышать. Сердце мое останавливается. Я берусь за пульс — пульса нет.
С невероятным трудом, держась за заборы, я дохожу до нашего околотка.
Врач, покачивая головой, кричит:
— Камфару!
Мне впрыскивают камфару. Я лежу, почти умирая. У меня немеет левая часть груди. Пульс у меня сорок.
— Вам нельзя пить. — говорит врач. — Порок сердца.
И я даю себе слово больше не пить. Меня везут в госпиталь по талому февральскому снегу.
Обратно к войскам поскакал на коне,
И новым повеяло ветром в стране…[39]
Первые числа марта. С вокзала я еду на извочике домой.
Я еду мимо Зимнего дворца. Вижу на дворце красный флаг.
Значит — новая жизнь. Новая Россия. И я — новый, не такой, как был. Пусть все позади — мои огорчения, нервы, моя хандра, мое больное сердце.
С восторгом я вхожу в свой родной дом. И в тот же день обхожу всех моих друзей. Я вижу Надю и ее мужа. Встречаю Тату Т. Захожу к товарищам по университету.
Я вижу кругом радость и ликование. Все довольны, что произошла революция. Кроме Нади, которая сказала мне: «Это ужасно. Это опасно для России. Я не жду ничего хорошего».
Два дня я чувствую себя прекрасно. На третий день у меня снова хандра, снова перебои сердца, мрак и меланхолия. Я ничего не понимаю. Я теряюсь в догадках, откуда возникла эта тоска. Ее не должно быть!
Вероятно, нужно работать. Вероятно, нужно все свои силы отдать людям, стране, новой жизни.
Я иду в главный штаб, к представителю Временного правительства. Я прошу его снова назначить меня в армию.
Но я негоден в строй, и меня назначают комендантом главного почтамта и телеграфа.
То, что мне больше всего неприятно, — исполнилось. Я сижу в кабинете и подписываю какие-то бумаги. Эта работа мне противна в высшей степени.
Я иду снова в штаб и прошу командировать меня куда-либо в провинцию.
Мне предлагают Архангельск — адъютантом дружины. Я соглашаюсь.
Через неделю я должен ехать.
За мной заходит правовед Л. Мы собираемся идти в один весьма аристократический дом — к княгине Б.
Л. просит меня надеть все мои ордена.
— Ей будет приятно это, — говорит он. — Ее муж до сих пор на фронте. Он командует гвардейской дивизией.
Я показываю свои ордена. Один орден — на моей кавказской шашке. Два ордена приклепаны на моем портсигаре. Четвертый орден носится на шее. Мне вообще как-то неловко его надеть. Пятый орден я не получил на руки — только в приказе.
Л. настаивает. Он прилаживает орден под воротник моего френча.
Чувствуя себя неважно, я иду с правоведом на Офицерскую.
Мне не приходилось раньше бывать среди аристократии. Февральская революция сломала сословные перегородки. И вот я иду в этот дом.
В маленькой гостиной два гвардейских офицера, несколько правоведов и лицеист.
Княгиня нехороша собой — небольшого роста, с мелкими чертами лица. Но она держится очень просто. И я не чувствую неловкости.
Лакей бесшумно вкатывает в комнату стеклянный столик на колесиках. Княгиня разливает чай.
Разговор все время вокруг царской фамилии. Все время речь идет о Николае, об отречении, о здоровье того или иного члена царской семьи. О самочувствии супруги. И о всяких придворных делах и поступках.
Я, как бревно, сижу в кресле, со своим орденом на шее. Мне абсолютно нечего сказать на эту тему. Я с тоской посматриваю на моего знакомого правоведа. Он отводит глаза от меня.
Попив чай, мы переходим в большую гостиную. Однако тема разговора не меняется.
Наконец, кто то из правоведов начинает петь модную тогда песенку: «По улицам ходила большая крокодила…» Все подхватывают эту песенку.
Они поют ее пять или шесть раз и при этом смеются. Один из правоведов берет в зубы какой-то шарф, когда песенка доходит до слов: «В зубах она держала кусочек одеяла…»
Все странно смеются. И княгиня снисходительно посмеивается.
В семь часов мы выходим на улицу. Л. спрашивает меня, как мне понравилось. Я пожимаю плечами.
Я приехал в Архангельск мрачный, в ужасной тоске. Тем не менее, а может быть, и поэтому меня там начали сватать.
Мне прочили в невесты Ваву М. — дочь очень богатого рыботорговца.
Я не видел эту девушку, и она не видела меня.
Но там было принято такое сватовство. Это занимало дам, которым нечего было делать.
Мою встречу с невестой обставили торжественно — в зимнем саду какого-то богатого дома.
Передо мной была очень юная, очень тихая девушка.
Нас оставили вдвоем, чтоб мы побеседовали. Я всегда был неразговорчив. Но в тот вечер случилась просто катастрофа. Я буквально не знал, о чем мне говорить. Я клещами вытаскивал из себя слова, чтобы заполнить ужасающие паузы.
Девушка испуганно смотрела на меня и тоже молчала.
Я ниоткуда не ждал спасения. Все ушли в дальние комнаты и плотно прикрыли дверь зимнего сада.
Тогда я стал читать стихи.
Я стал читать стихи из модной книжки В. Инбер — «Печальное вино». Потом я стал читать Блока и Маяковского.
Вава слушала меня внимательно, не проронив ни слова.
Когда в гостиную вошли люди, я был почти весел. Я спросил Ваву, понравилось ли то, что я ей читал. Она тихо сказала:
— Я не люблю стихи.
— Так зачем же вы целый час слушали их! — воскликнул я, глухо пробормотав: «Дура».
— Это было бы невежливостью с моей стороны не слушать то, что вы говорите.
Почти по-солдатски я повернулся на каблуках и, взбешенный, отошел от девушки.
По вторникам и субботам мы бываем у Д. Это молодая женщина, вдова морского офицера.
У нее всегда очень весело. Она остроумна и кокетлива.
Я не имею у нее успеха. Ей нравится мичман Т. — добродушный широкоплечий офицер.
Вечер. Мы играем у нее в покер. Д. кокетничает с мичманом. Она как бы невзначай прикасается рукой к его руке и подолгу смотрит в его глаза. Похоже на то, что она пригласит его бывать у себя не только по вторникам и субботам.
Впрочем, со мной она тоже приветлива. Но не настолько. Она говорит, что я слишком инертен, не мужественен, печален. Меланхолия — это не ее идеал.
Мы уходим от нее ночью. И на улице подшучиваем над мичманом, который загадочно улыбается.
Утром я не нахожу свои перчатки. Мне очень жаль их. Это английские замшевые перчатки.
Должно быть, я оставил их у Д.
По телефону я звоню Д. В ответ я слышу продолжительный смех. Сквозь смех она говорит мне:
— Ах, это ваши перчатки? Я почему-то была уверена, что это перчатки мичмана…
Я захожу к ней в назначенный час. Она не отпускает меня, и мы пьем чай в ее будуаре.
Попив чай, она склоняет голову мне на грудь. И я ухожу от нее через три часа.
В передней она подает мне мои замшевые перчатки.
— Вот ваши перчатки, плутишка, — говорит она, улыбаясь. — Согласитесь сами, что это немножко наивный прием — оставить перчатки, чтоб потом прийти к даме.
Я бормочу извинения. Смеясь, она грозит мне пальцем. Вздохнув, говорит:
— Как видите, я оценила вашу милую уловку. Вы предприимчивы. Я не ожидала этого от вас…
— Мадам, — говорю я, — уверяю вас… Я случайно забыл перчатки… Я не имел никаких намерений…
Я пожалел о том, что я так сказал. Лицо ее стало некрасивое, желтое, почти старое.
— Ах, вот как, — сказала она сквозь зубы. — В таком случае я очень сожалею… О, пусть мне это будет уроком!
Она меня больше не приглашала к себе. Я бы так же поступил на ее месте.
В кресле против меня французский полковник. Чуть усмехаясь, он говорит:
— Завтра, в двенадцать часов дня, вы можете получить паспорт. Через десять дней вы будете в Париже… Вы должны благодарить мадемуазель Р. Это она оказала вам протекцию.
— Я не просил об этом мадемуазель Р., — говорю я полковнику.
Прищурившись, он смотрит на меня.
— Ах, вот как, — говорит он. — В таком случае извините, я не знал, что это идет вразрез с вашим желанием.
Я говорю:
— Я не собираюсь никуда уезжать, полковник. Это недоразумение.
Пожав плечами, он говорит:
— Мой друг, вы отдаете себе отчет, что происходит в вашей стране?.. Прежде всего это небезопасно для жизни — пролетарская революция… Мы здесь, в Архангельске, чувствуем это еще не в такой степени… Вы должны подумать. Я завтра ожидаю вас в двенадцать.
— Хорошо, я подумаю, — говорю я. Хотя мне нечего думать. У — меня нет сомнении. Я не могу и не хочу уехать из России. Я ничего не ищу в Париже.