побед на протяжении сезона. А пока Мураш совершал стремительные рывки, делал перехваты, отпасовывал, принимал мяч и пробивался с ним в зону противника, сотни маленьких муравьев, невидимых в траве, отслеживали игроков гарвардской команды и по сигналу в начале каждой схватки впивались в них с такой яростью, что те и думать забывали об атакующих действиях. (Иные даже умудрялись проникнуть под нижнее белье спортсменов, таким образом дав начало крылатой фразе, которую я не буду здесь цитировать из чувства деликатности.)
Капитан Сэлтонвиль — чье лицо распухло от муравьиных укусов, а глаза заплыли так, что он почти ничего не видел, — проклинал собственное великодушие. Однако он был еще в состоянии разглядеть стремительно менявшийся счет на табло — 6:65, 25:65, 55:65, 64:65, — и вот уже принстонцы вышли вперед. Тогда гарвардский капитан решился на крайнюю меру: он сломает этого Мураша, он пойдет наперекор славным семейным традициям и сыграет грязно.
Когда прозвучал свисток, он ринулся в самую гущу схватки.
— Бац! — исподтишка врезался его кулак в противника. — Бац! Бам! Бац!
Он продолжал сгоряча наносить удары, но чутье уже подсказывало, что дела его плохи.
В следующие мгновения толпе болельщиков предстало незабываемое зрелище. Из кучи игроков вдруг выскочил капитан Сэлтонвиль и со всех ног пустился наутек, а за ним, яростно сверкая глазами-бусинками, бежал муравей. Гарвардец промчался мимо своих ворот, оглянулся, испустил ужасный вопль и, перепрыгнув через ограждение, поскакал вверх по ступенькам трибуны; муравей неотступно его преследовал.
Замерев от ужаса, толпа наблюдала за тем, как Сэлтонвиль приближается к верхнему краю трибуны, откуда он мог спастись, лишь прыгнув с пятидесятифутовой высоты.
Капитан достиг репортерской ложи на самом верху и остановился, бледный как смерть. А муравей подбирался все ближе, задержавшись лишь ненадолго, чтобы расшвырять в стороны попытавшихся преградить ему путь гарвардских болельщиков.
И тут в события вмешался еще один неизвестный мне по имени герой: находчивый молодой комментатор.
— Если вы прямо сейчас сделаете нужное заявление для прессы, это может его утихомирить, — сказал он.
— Все, что угодно! — вскричал Сэлтонвиль.
И репортер начал вполголоса диктовать «нужные слова», которые Сэлтонвиль послушно повторял в микрофон, хотя кровь его кипела от стыда и бессильной ярости.
— Эта букаш… то есть мой уважаемый оппонент… превосходит меня мастерством, отвагой и силой духа… — Оппонент меж тем приближался, и гарвардец заговорил быстрее: — Это истинный джентльмен и образцовый спортсмен. Я горжусь тем, что встретился с ним на поле, даже несмотря на наше поражение.
Муравей услышал его слова и остановился. Сладкая лесть явно ослабила его боевой настрой.
Комментатор задал в микрофон уточняющий вопрос:
— Вы действительно так считаете, капитан Сэлтонвиль?
— Разумеется, — промямлил достойный сын Гарварда. — Именно затем я и спешил в репортерскую ложу. Мне не терпелось сообщить об этом всем.
Такова правдивая история о муравьях в Принстоне. И достоинств их отнюдь не умаляет тот факт, что в начале следующей весенней сессии муравьев-студентов признали «досадной помехой» и подчистую вытравили из Принстона.
Приказ о «зачистке» университета, само собой, не распространялся на Мураша. При желании вы можете повидать его и сейчас, ибо он пошел по научной стезе, специализируясь на перспективах прогресса своего муравьиного племени. В настоящее время он занимает должность профессора инсектологии в Йельском университете и по совместительству тренирует тамошнюю футбольную команду. А капитана Сэлтонвиля до сих пор помнят как одного из самых быстрых игроков, когда-либо выходивших на поле в красной форме Гарварда.
Я окончил колледж в шестнадцатом, так что ныне мы отмечали двадцатую годовщину выпуска. Мы привыкли называть себя «военными детьми», поскольку проклятая бойня так или иначе затронула каждого из нас, а на этой встрече о войне говорили больше обычного, возможно, потому, что в мире вновь запахло порохом.
На ту же военную тему мы втроем беседовали в задней комнате Питовского бара вечером после официальной церемонии, когда там объявился еще один из наших. На параде выпускников он был с нами в колонне, но, поскольку он покинул университет досрочно и за двадцать лет ни разу не появлялся на горизонте, мы едва узнали его в лицо и с трудом припомнили имя.
— Привет, э-э-э… Хиб! — сказал я с заминкой.
Остальные подхватили мое приветствие, после чего мы заказали еще пива и продолжили разговор.
— Когда днем возлагали венок, вышло очень даже трогательно, — сказал один из моих приятелей, вспоминая о бронзовой мемориальной доске с именами погибших выпускников. — Прочесть имена Эйба Данцера, Поупа Макгоуэна и других наших ребят и представить, что их нет вот уже двадцать лет, а мы всего-навсего постарели…
— Если мне вернут молодость, я за это готов снова пройти через войну, — сказал я и повернулся к новоприбывшему. — А ты побывал на фронте, Хиб?
— Я служил в армии, но на войне не был.
Под пиво и военные воспоминания проходили час за часом. Каждый из нас поведал какую-нибудь историю — забавную, необычную или страшную, — и только Хиб отмалчивался. Наконец, когда наступила пауза, он сказал, словно извиняясь:
— Я тоже успел бы повоевать, если бы меня не обвинили в избиении одного мальчишки.
Мы уставились на него вопросительно.
— Да я его и пальцем не тронул, — сказал Хиб, — однако скандал вышел изрядный.
Он замолчал, но мы попросили продолжить, поскольку сами уже наговорились досыта и были не прочь послушать нового рассказчика.
— Да тут и рассказывать особо нечего. Парнишка приехал в город с отцом, и там на улице его якобы ударил какой-то офицер с голубой повязкой военной полиции, а при опознании он указал на меня! Через месяц они выяснили, что малец-то с придурью и постоянно жалуется на побои со стороны солдат, так что меня освободили. Я вспомнил об этом случае, когда прочел на доске имя Эйба Данцера. Во время расследования я пару недель просидел в Ливенворте, [36] а его тогда держали в соседней камере.
— Эйба Данцера?!
Мы трое воскликнули одновременно — еще бы, Эйб Данцер считался красой и гордостью нашего курса.
— Да его же представили к ордену!
— Я знаю.
— И какого черта Эйб Данцер делал в Ливенворте?
И снова в голосе Хиббинга появились виноватые нотки.
— Так уж вышло, что как раз я его и арестовал. Впрочем, он был не в обиде — служба есть служба. А когда я попал в соседнюю камеру, он даже шутил, вспоминая свой арест.
Теперь мы были по-настоящему заинтригованы.
— За что же ты его арестовал?
— В Канзас-Сити меня определили в военную полицию, и чуть