— Никуда нее годится, — сказал Ходгсон, глядя мне прямо в глаза, — публика не пойдет. Уж больно умно.
— А почем вы знаете, что не пойдет? — поинтересовался я.
— Я еще никогда не ошибался, — ответил Ходгсон.
— Но у вас же были неудачные премьеры, — напомнил я.
— И еще будут, — засмеялся он. — Поди, раздобудь хорошую вещицу! — Не унывайте, — дружелюбно добавил он. — Это лишь первый заход. Начнем репетировать и доведем ее до ума.
На театральном жаргоне «довести вещь да ума» значит «довести автора до белого каления».
— А вот что мы сейчас сделаем, — говорит мне комик. — Эту сцену мы вообще выкинем. — И он с видимым наслаждением перечеркивает карандашам четыре, а то и все пять страниц рукописи.
— На ведь она важна для развития сюжета, — возражаю я.
— Ни в коей мере.
— Как эта так! В этой; сцене Родриго бежит из тюрьмы в влюбляется в цыганку.
— Милый мой юноша! К чему рассусоливать на пол-акта? Достаточно пары реплик. Я встречаю Родриго на балу. «Привет! А ты-то здесь как очутился?» — «Да я, видишь ли, из тюрьмы сбежал». — «Поздравляю? А как поживает Мириам?» — «Вашими молитвами. Вот, собралась замуж за меня выходить». Что вам еще нужно?
— А не лучше ли будет, если я влюблюсь не в Питера, а в Джона? — дожимает меня примадонна. — Я переговорила с мистером Ходгсоном, он не возражает.
— Но ведь Джон уже влюблен в Арабеллу!
— Так давайте выкинем Арабеллу! А все ее арии отдайте мне.
Тенор отводит меня в уголок:
— Я бы хотел, чтобы вы написали для нас с мисс Дункан сцену в начале первого акта. С ней я договорюсь. Думаю, что сцена выйдет что надо. Я хочу, чтобы она вышла на балкон и стояла там, купаясь в лунном свете.
— Но ведь в первом акте действие разворачивается утром!
— Я уже об этом подумал. Придется потрудиться. Вымарайте везде «утро» и исправьте на «вечер».
— Но ведь онера начинается сценой охоты. Кто станет охотиться при лунном свете?
— Это и будет новаторство. Это как раз то, что требуется для комической оперы. Тривиальная сцена охоты! Милый мой юноша! Она всем до смерти надоела.
Я терпел целую; неделю. — Люда они опытные, — убеждал я себя — В комических операх они разбираются; получше моего. — Но, к концу недели я понял, что ни черта они ни в чем не разбираются; В конце концов, я потерял самообладание. Должен предупредить начинающих авторов, что это ждет всякого, вступившего на стезю драматургии, и им придется смириться с этой потерей: я взял обе рукописи и, войдя в кабинет мистера Ходгсона, запер за собой дверь. Один текст был первоначальным вариантом оперы — написан он был аккуратно, без помарок, разборчивым почерком; о прочих его достоинствах судить не берусь. Вторая рукопись представляла собой доведенное совместными усилиями «до ума» либретто: текст был исправлен, дополнен, перечеркнет, вымаран, какие-то сцены выкинуты, какие-то — вставлены; сюжет был переделан, пересмотрен, вывернут наизнанку, поставлен с ног на голову; ничего понять в нем было невозможно.
— Вот ваша опера, — сказал я, подвигая ему рукопись пообъемистей. — Если вам удастся в ней разобраться, понять, где конец, а где начало, если вы умудритесь поставить ее, — она ваша, можете оставить ее себе. А вот эта — моя! — Я положил чистенькую рукопись рядом с первой. — Хороша ли она, плоха ли — вам виднее. Но если она когда-нибудь будет поставлена, то будет поставлена так, как я задумал. Можете считать; что договор расторгнут, и делайте все сами.
Он принялся меня уговаривать — напористо, красноречиво. Он пытался пробудить во мне алчность; он взывал к моим самым возвышенным чувствам; на уговоры у него ушло сорок минут — я засекал по часам. На сорок первой минуте он обозвал меня «упрямым ослом» и выкинул «доведенное до ума» либретто в мусорную корзину, где ему и было самое место. Выйдя к актерам, он велел играть эту чертовщину в первоначальном варианте, и шла бы она к черту.
Актеры пожали плечами, и весь следующий месяц только этим и занимались. Поначалу Ходгсон на репетиции не показывался, затем стал заглядывать; постепенно в нем проснулся интерес, и он с грустью в глазах следил за вялотекущим действием.
Победа далась мне нелегко, но удержать захваченные позиции оказалось еще труднее. Комик даже и не пытался вложить в свою роль какие-то чувства; время от времени он замолкал и спрашивал меня, следует ли эту сцену играть как комическую или писал я совершенно серьезно.
— Вы думаете, — интересовалась моим мнением примадонна (в голосе ее звучал не столько гнев, сколько сожаление), — что девушка — я имею в виду настоящую девушку — станет вести себя так, как у вас написано?
— Возможно, публика вас и поймет, — утешал меня отчаявшийся тенор. — Я же, вынужден признаться, ничего не понимаю.
Пытаясь скрыть свое отчаяние, я орал, хамил и твердо стоял на своем: «галиматья», как окрестили мою пьесу, пойдет в том виде, в каком была задумана; Ходгсон, несмотря на свое отрицательное к ней отношение, оказывал мне всяческую поддержку.
— Опера обречена на провал, — сказал он мне. — Но так уж и быть, пропадай мои денежки — а ведь на постановку уйдет тысяча двести, а то и все полторы тысячи фунтов. Уж больно хочется вас проучить. Вот усвоите этот урок и напишете мне новую оперу, которая пойдет. Тогда будем квиты.
— А вдруг публика ее примет? — высказал я надежду.
— Милый мой юноша, — ответил Ходгсон. — Я никогда не ошибаюсь.
В драматурга опытного его слова вселили бы радость и надежду; ему-то известно, что отчаиваться надо тогда, когда директор и труппа единодушно предрекают оглушительный успех премьеры и аншлаг всего сезона. Но я был новичком в театральном деле и полагал, что моя карьера на литературном поприще закончена. Верить в свои силы мало — это лишь спичка, которой можно запалить фитиль. Масло же в лампу подливают другие, те, которые верят в тебя. Если того нет, то ты быстро прогораешь. Пройдет время, и я попытаюсь зажечь лампу еще разок, но в тот момент я погрузился во мрак и темень. Фитиль чуть тлел, испуская смрад и копоть; мне страстно захотелось убраться куда-нибудь подальше. После генеральной репетиции решение созрело окончательно. Завтра же собираю вещички и отправляюсь бродить по дорогам. Лучше всего сбежать в Голландию. Английские газеты там не продаются. Адрес мой будет никому не известен. Вернусь я через месяц-другой. Опера моя с треском провалится, и все о ней забудут. Я наберусь мужества и сам ее забуду.
— Недельки три она продержится, — сказал Ходгсон, — а затем мы ее потихоньку снимем, «ввиду изменений в репертуаре» или «в связи с болезнью О.». Тут и врать не придется: О. частенько откалывает такие номера, когда ей это нужно; пусть поболеет разок на общее благо. Не расстраивайтесь. Ничего такого, чего бы следовало стыдиться, в пьесе нет; более того, отдельными сценами можно гордиться. Замысел весьма оригинален. Сказать по правде, это-то ее и погубило, — добавил Ходгсон. — Уж больно оригинален.
— А вам и требовалось оригинальное. Я же вас предупреждал.
Он рассмеялся.
— Да, но я имел в виду внешнюю оригинальность — те же куклы, но в новых платьях.
Я поблагодарил его за все то, что он для меня сделал, и отправился домой собирать рюкзак.
Два месяца я скитался по проселкам, избегая больших дорог; моими единственными спутниками были книги — а когда они были изданы, в какой стране, для меня это не имело значения. Заботы покинули меня; личные дела Пола Келвера перестали казаться началом и концом Вселенной. И не повстречай я случайно В., поэта, стерегущего дом Делеглиза на Гоуер-стрит, я бы отложил свое возвращение на еще больший срок. Случилось это в одном городишке, расположенном на берегу Северного моря. Я сидел на травке под липами и смотрел на залив; там, милях в четырех я увидел лодку — темное пятнышко, медленно ползущее по водной глади. Я услышал его шаги на пустынной рыночной площади и обернулся. Я не вскочил на ноги, я даже не удивился; в этом сонном царстве сказочных грез могло случиться все что угодно. Он небрежно кивнул и сел рядом со мной; какое-то время мы молча курили.
— Как дела? — спросил я.
— Хуже некуда, — ответил он. — Со стариком стряслась беда. Я не сам В., — продолжал он, поймав мой недоумевающий взгляд. — Я лишь его дух. Веришь ли ты в то, что исповедуют индусы? Человек может покидать свое тело и какое-то время бродить, где ему вздумается, помня лишь о том, что надо вернуться тогда, когда нить, соединяющая его с физическим телом, натянется до опасного предела. Так вот, это истинная правда. Я частенько закрываю дверь на засов, покидаю свое тело и брожу как вольный дух. Он вытащил из кармана пригоршню монет и посмотрел на них. — Нить, которая нас соединяет, становится все тоньше, а жаль, — вздохнул он. — Придется к нему вернуться — опять пойдут заботы, опять придется валять дурака. Это несколько раздражает. Лишь после смерти жизнь становится прекрасной.