Всякий раз, когда я хотел увидеть ее впоследствии, мне это никак не удавалось, поскольку герцог Германтский, желая как-то совместить собственный режим со своей ревностью, позволял ей лишь дневные празднества, и то при условии, что это не будет многолюдный бал. О своем заточении Одетта откровенно поведала мне сама, причем в силу разных причин. Главной была та, что ей казалось, хотя я не писал ничего, кроме статей, и публиковал только эссе, будто я был известным писателем, что заставило ее наивно воскликнуть, припомнив времена, когда я прогуливался по аллее Акаций в надежде встретить ее и позже приходил к ней в дом: «Ах! Если бы я могла предполагать, что когда-нибудь это будет великий писатель!», так вот, услыхав где-то, что писателям нравится общаться с женщинами, выслушивать их любовные истории и таким образом собирать материалы для будущих книг, она, дабы заинтересовать меня, превратилась со мной в обыкновенную кокотку. «Послушайте, как-то раз в меня влюбился один господин, — рассказывала она, — я тоже, признаться, потеряла от него голову. У нас с ним была чудная жизнь. Ему нужно было поехать в Америку, и я собиралась отправиться вместе с ним. Накануне отъезда я поняла, что не переживу, если любовь наша ослабнет, а ведь оставаться такой сильной все время она не могла. Наступил наш последний вечер, он был уверен, что я еду с ним, какая это была безумная ночь, я испытывала возле него бесконечную радость и отчаяние, предчувствуя, что никогда больше его не увижу. Наутро я отдала свой билет какому-то незнакомцу. Он готов был заплатить за него. Но я сказала: «Нет, вы оказываете мне такую услугу, что забираете его, мне не нужно денег». А вот еще была другая история: «Однажды я оказалась на Елисейских Полях, и господин де Бреоте, которого мне довелось видеть один-единственный раз в жизни, стал разглядывать меня так настойчиво, что я остановилась и спросила, почему он позволяет себе так смотреть на меня. Он ответил: «Я смотрю не на вас, а на вашу смешную шляпку». Так оно и было. Это была такая маленькая шляпка с анютиными глазками, тогдашние моды были просто чудовищны. Но я пришла в ярость и заявила ему: «Я не позволяю разговаривать со мною подобным образом». Тут пошел дождь. И я сказала: «Я прощу вас только в том случае, если у вас окажется коляска». — «Ну разумеется, есть, я провожу вас». — «Нет, мне нужна только ваша коляска, а не вы». Я села в коляску, а он пошел пешком под дождем. Но тем же вечером он заявился ко мне. Наша безумная любовь длилась два года. Приходите как-нибудь выпить со мной чаю, я расскажу вам, как познакомилась с господином де Форшвилем. В сущности, — добавила она с меланхоличным видом, — я всю жизнь провела в затворничестве, потому что самые мои большие романы я переживала с мужчинами, которые безумно ревновали меня. Я не говорю о господине де Форшвиле, ведь это была такая посредственность, а я по-настоящему всегда любила только умных мужчин. Но, видите ли, господин Сван тоже был ревнив, как и этот несчастный герцог; я отказываю себе во всем, потому что знаю, как он несчастен у себя дома. А господина Свана я любила безумно, и полагаю, что вполне можно пожертвовать танцами, светскими развлечениями и всем прочим, чтобы доставить удовольствие или просто-напросто не тревожить человека, который вас любит. Несчастный Шарль, он был так умен, так обворожителен, как раз тот тип мужчин, которые в моем вкусе». Возможно, так оно и было. Какое-то время Сван действительно ей нравился, вот только она никак не была в «его вкусе». По правде сказать, она так никогда и не стала «в его вкусе», даже впоследствии. Впрочем, это не мешало ему любить ее очень сильно, болезненно. Позже он сам был удивлен этим противоречием. Хотя никакое это не противоречие, стоит только вспомнить, как много страданий в жизни мужчины претерпевают от женщин, «которые вовсе не в их вкусе». Вероятно, причин тому несколько: прежде всего, коль скоро они не в «нашем вкусе», мы разрешаем себя любить, не любя сами, и вследствие этого позволяем привычке взять верх над нашей жизнью, чего не случилось бы, будь эта женщина «в нашем вкусе»: она, чувствуя себя желанной, сделала бы так, чтобы мы добивались ее, назначала редкие свидания и не заняла бы такого большого места в нашей жизни, не завладела бы так нашим временем; и потом, если приходит любовь и этой женщины начинает нам не хватать, когда вследствие какой-нибудь размолвки или по причине отъезда она не дает о себе знать, вместо одной ниточки мы оказываемся привязаны к ней тысячью нитей. Привычка эта сентиментальна, поскольку в основе ее нет сильного физического влечения, и если рождается любовь, мозг начинает работать активнее и вместо обычной потребности рождается роман. Мы не остерегаемся женщин «не в нашем вкусе», мы позволяем им любить нас, и если впоследствии начинаем любить сами, то любим их в сто раз сильнее, чем других, при этом даже не ощущая рядом с ними радости от утоленного желания. По этой причине и тысяче других то обстоятельство, что самыми большими нашими печалями мы обязаны женщинам, которые «не в нашем вкусе», объясняется не только насмешкой судьбы, что делает возможным наше счастье лишь в тех формах, что меньше всего нравятся нам самим. Женщина «в нашем вкусе» редко оказывается опасна, поскольку она не хочет нас, удовлетворяет нас, быстро оставляет нас, не входит в нашу жизнь, а то, что является в любви самым опасным и больше всего причиняет страдания, это не женщина сама по себе, но ее ежедневное присутствие в нашей жизни, наш ежеминутный интерес к тому, что делает она, — то есть не женщина, но привычка к ней.
Я проявил малодушие и сказал, как с ее стороны это мило и благородно, но слишком хорошо знал, насколько все оказывается неправдой и что в ее откровениях много лжи. По мере того как она рассказывала мне про свои похождения, я с ужасом думал о том, о чем не ведал Сван, и весьма от этого страдал, поскольку был чувствительно привязан к этому существу, причем догадывался, что был прав, лишь по взглядам, какие она бросала на незнакомых мужчину или женщину, если те ей нравились. В сущности, она хотела лишь подарить мне сюжеты повестей, так как она себе это представляла. Она ошибалась: нельзя сказать, чтобы она и в самом деле не пополняла запасы моего воображения — просто делала это непроизвольно, и управлял этим процессом я сам, умеющий без ее ведома вывести законы жизни.
Свои вспышки гнева герцог Германтский оставлял для герцогини, на круг общения которой госпожа де Форшвиль не преминула обратить внимание своего раздраженного возлюбленного. Так что герцогиня была несчастлива. Правда, господин де Шарлюс, с которым я как-то заговорил об этом, высказал предположение, что вину за это не следует целиком возлагать на его брата, поскольку миф о безупречном поведении герцогини в действительности был основан на умении ловко скрывать бесчисленные похождения. Лично мне никогда не приходилось об этом слышать. В глазах света герцогиня Германтская представала совсем другой. Все были убеждены, что ее поведение безупречно. Я не мог решить, какое из этих двух суждений больше соответствует истине, той самой истине, которую, как правило, не знают три четверти людей. Я не мог забыть странные блуждающие взгляды герцогини Германтской, которые удавалось мне заметить в церкви Комбре. Однако взгляды эти не опровергали ни одного из этих двух суждений, и то и другое могло быть вполне допустимым. Давно, в детском своем безумии, я принял их как-то за обращенные на меня любовные взгляды. Позже я понял, что это были всего лишь снисходительные взгляды владычицы — подобной тем, что смотрели на нас с витражей — на своих подданных. Следовало ли поверить теперь, будто именно первое мое суждение оказалось верным, и если позже герцогиня никогда не заговаривала со мною о любви, так это потому, что она больше опасалась скомпрометировать себя с другом тетки и племянника, чем с каким-нибудь незнакомым молодым человеком, случайно встреченным в церкви Сент-Илер, в Комбре?
Герцогиня могла какое-то мгновение быть счастлива от ощущения, что ее прошлое оказалось более плотным и насыщенным, поскольку в нем нашлось место для меня, но, судя по некоторым ее высказываниям в ответ на мои вопросы о провинциализме господина де Бреоте, которого я в те времена не слишком отличал от господина де Саган или герцога Германтского, она осталась верна своему взгляду светской женщины, то есть хулительницы светского образа жизни. Не прерывая разговора, герцогиня стала показывать мне особняк. В меньших по размеру гостиных расположились парочки, которые, чтобы слушать музыку, предпочли уединиться. В крошечной гостиной в стиле ампир, где несколько человек в черном слушали музыку, сидя на диване, рядом с большим наклонным зеркалом, поддерживаемым Минервой, перпендикулярно к нему стоял шезлонг, вогнутый, подобно колыбельке, и в нем возлежала молодая женщина. Расслабленность ее позы, которую не потревожил даже приход герцогини, резко контрастировала с великолепным платьем ослепительно-алого шелка, перед которым бледнели самые красные фуксии и на перламутровой ткани которого узоры и цветы, казалось, нанесены были так давно, что оставили на материи глубокие вдавленные следы. Приветствуя герцогиню, она слегка наклонила прелестную каштановую головку. Хотя было совсем светло, поскольку для лучшего восприятия музыки она попросила задернуть плотные занавески, чтобы никто в темноте не споткнулся, пришлось зажечь огонь в стоящем на треножнике сосуде, откуда сочился слабый свет. В ответ на мой вопрос герцогиня Германтская сказала, что это госпожа де Сент-Эверт. Тогда мне захотелось узнать, кем приходится она той госпоже де Сент-Эверт, которую я хорошо знал. Герцогиня Германтская ответила, что это жена одного из ее внучатых племянников, она допускала, что это урожденная Ларошфуко, но отрицала, что сама была знакома с семейством Сент-Эверт. Тогда я напомнил ей один вечер (о котором, по правде сказать, и сам знал только понаслышке), когда она, будучи еще принцессой Ломской, встретила Свана. Герцогиня Германтская стала уверять, что ее не было на этом вечере. Герцогиня всегда была несколько лжива, с возрастом этот недостаток только усилился. Госпожа де Сент-Эверт казалась ей олицетворением общества — правда, со временем исчезнувшего, — от которого ей хотелось отречься. Я не стал настаивать. «Нет, если вы кого и могли мельком видеть у меня, так это мужа той женщины, о которой вы говорите и с которой я не поддерживала никаких отношений». — «Но у нее не было мужа». — «Вы так говорите, потому что они уже к тому времени давно расстались, но он был гораздо приятнее супруги». Я понял в конце концов, что человек невероятно огромного роста, крепкого сложения, с седыми волосами, которого я встречал едва ли не повсюду и имени которого не знал, и был мужем госпожи де Сент-Эверт. В прошлом году он умер. Что же касается племянницы, я так и не понял, почему, то ли из-за желудочных колик, то ли по причине расшатанных нервов, а может, из-за флебита или приближающихся родов, лежа слушала она музыку, не желая побеспокоить себя даже ради герцогини. Вероятнее всего, она, весьма гордясь своими чудесными алыми шелками, просто хотела возлежать в шезлонге, подобно Рекамье. Она даже не подозревала, что благодаря ей для меня вновь расцвело имя Сент-Эверт, которое через столько лет явилось знаком отдаленности и непрерывности времени. Ибо само время баюкала она в этой лодке, где в шелке алых фуксий расцветало имя Сент-Эвертов и стиль ампир. Герцогиня Германтская заявляла, что всегда ненавидела этот самый ампир, это означало лишь, что она ненавидела его теперь, что было правдой, поскольку за модой она следила, хотя и с некоторым опозданием. Не утруждая себя разговорами о Давиде, с творчеством которого была знакома плохо, она по молодости считала Энгра самым скучным из всех ремесленников, затем вдруг — самым изысканным из мэтров Нового искусства, потом ни с того ни с сего начинала ненавидеть Делакруа. Каким образом проделала она этот путь от поклонения к отрицанию, по правде говоря, значения не имеет, поскольку все это оттенки вкуса, который критик искусства угадывает лет за десять до снисходительной дамской беседы. Покритиковав стиль ампир, она извинилась, что говорит со мною о людях столь незначительных, как эти Сент-Эверты, и о таких глупостях, как провинциальная родня Бреоте, ибо она была столь же далека до понимания, почему меня это интересует, как и госпожа де Сент-Эверт-Ларошфуко, пытающаяся добиться то ли прекращения болей в желудке, то ли энгровского эффекта, была далека от того, чтобы подозревать, что ее имя меня очаровало, именно имя ее мужа, а не гораздо более знаменитое имя родителей, и что, как мне представлялось, в этом и состояла ее задача — лежать в этой полной символов комнате и баюкать время.