ГЛАВА LXVII
…In solo vivendi causa palato est.[777]
Juvenal
…Они не говорили ни о чем,
кроме высшего света и великосветской
жизни, а также других благородных предметов —
живописи, хорошего вкуса, Шекспира и
музыкальных стаканчиков.
«Векфилдский священник»
Размышления, завершающие предыдущую главу, должны свидетельствовать о том, что я, отправляясь на обед к лорду Гьюлостону, отнюдь не был в расположении духа любезном и склонном к застольной беседе. Впрочем, для света не так уж важно, в каком настроении вы на самом деле: нахмуренный лоб и искривленный гримасой рот хорошо спрятаны под маской.
Гьюлостон возлежал на диване, а взор его был устремлен ввысь, на прекрасную Венеру, висевшую над его очагом.
— Добро пожаловать, Пелэм, я совершаю поклонение своему домашнему божеству!
Я распростерся на соседнем диване и ответил этому эпикурейцу и поклоннику классиков что-то, заставившее нас от всего сердца рассмеяться. Затем мы поговорили о живописи, о художниках, о поэтах, о древних и о труде, который доктор Гендерсон[778] посвятил винам.
Мы беззаветно отдались очарованию последнего особенно увлекательного предмета и, когда наше полное согласие подтвердилось в обоюдном восторженном отношении к нему, спустились в столовую обедать, восхищенные друг другом, как и подобает собутыльникам.
— Все, как должно быть, — произнес я, оглядывая яства, от которых ломился стол, и бутылки с искрящимися напитками, погруженные в ведра со льдом, — настоящая дружеская трапеза. Не часто решаюсь я довериться импровизированному гостеприимству — miserum est aliena vivere quadra;[779] дружеская трапеза, семейный обед — обычно я бегу от них с нескрываемым отвращением. Тяжело признаться, ко в Англии нельзя иметь друга, не опасаясь, что он либо застрелит вас, либо отравит. Если вы отказываетесь принять его приглашение к обеду, он считает, что вы нанесли ему оскорбление, и говорит вам какую-нибудь грубость, так что вам приходится вызывать его на поединок. Если же вы принимаете приглашение, то погибаете под тяжестью вареной баранины с брюквой или…
— Дорогой друг мой, — прервал меня Гьюлостон, уже с полным ртом, — все это очень верно, однако сейчас не время для разговоров, давайте есть.
Я признал эту отповедь вполне справедливой, и мы уже не обменялись ни единым словом, кроме возгласов удивления, наслаждения, восхищения или же неудовольствия, вызванных предметами, поглощавшими все наше внимание, пока перед нами не появился десерт.
Когда мне показалось, что хозяин дома принял в себя достаточное количество напитков, я возобновил атаку.
Раньше я пытался воздействовать на его тщеславие соблазнами власти и политического влияния, но тщетно, — теперь же решил подойти с другой стороны.
— Как мало на свете людей, — сказал я, — способны угостить хотя бы всего-навсего порядочным обедом, но зато как много тех, кто может оценить достойную восхищения трапезу! По-моему, для тщеславного эпикурейца самое большое торжество — видеть за своим столом первейших, самых почитаемых в государстве лиц, которые изумляются его хлебосольству и глубине, разнообразности, чистоте его вкуса, которые, насладившись необычайными вкусовыми ощущениями и вынужденные вследствие этого проникнуться к нему величайшим уважением, забывают о гордых мечтаниях, планах и проектах, обычно занимающих их умы. Какое торжество видеть, как особы, перед которыми заискивают все англичане, домогающиеся влияния и власти, сами усердно и страстно добиваются приглашения к твоему столу, знать, что мудрейшие решения комитета министров были задуманы и обсуждены людьми, вдохновленными твоими яствами и возбужденными твоим видом. Какие благородные и важные для всей нации меры могут быть подсказаны оленьим окороком, вроде того, который мы сейчас отведали! Какие ловкие и тонкие политические замыслы могли бы возникнуть благодаря такому вот sautй de foie gras! Какие божественные усовершенствования в системе налогообложения— благодаря рагу à la financière![780] О, если бы мне выпал подобный жребий, я не стал бы завидовать счастливой звезде Наполеона и несравненному гению С… Гьюлостон рассмеялся.
— Восторженный пыл делает вас, дорогой Пелэм, как философа — слепым. Живость воображения заставляет вас, подобно Монтескье, строить парадоксы, которые вы сами же, поразмыслив, осудите. Ну согласитесь, например, что тот, у кого за столом соберутся все эти выдающиеся личности, принужден будет больше говорить и, следовательно, меньше есть. Неоспоримо к тому же, что вы либо придете в возбуждение от своего триумфа, либо нет. Если нет, значит вы только даром побеспокоились, если да, то это отразится на вашем пищеварении: ничто не влияет на желудок так пагубно, как лихорадочное волнение страстей.
Во всех философских системах душевное спокойствие есть χυλαο.[781] И вы сами понимаете, что если в том образе жизни, который вы рекомендуете, человек может порою найти, чем потешить свою гордость, то там же его может постигнуть и унижение. Унижение! Страшное слово: сколь многих апоплексических припадков было оно причиной! Нет, Пелэм, долой тщеславие, наполните стакан и познайте, наконец, тайну подлинной философии.
«Черт бы тебя побрал!» — подумал я, но вслух произнес:
— Многая лета Соломону печеночных соте!
— В вашем лице и манерах, — продолжал Гьюлостон, — столько искренности, живости, непосредственности, что к вам не просто чувствуешь расположение, но хочется даже быть вашим другом. Могу поэтому сообщить вам доверительно, что меня больше, всего забавляет, как за мною ухаживают представители обеих партий. Я смеюсь, глядя, как другие со всем пылом страсти предаются нелепому соперничеству, и мысль принять участие в политических распрях кажется мне не менее дикой, чем мысль вступить в рыцарский орден донкихотов или напасть на воображаемых врагов какого-нибудь обитателя Бедлама.[782] Сейчас, созерцая весь этот безумный бред со стороны, я могу над ним потешаться. Если же я сам приму участие во всем этом, оно будет меня больно задевать. Я не ощущаю ни малейшего желания из смеющегося философа превратиться в плачущего.[783] Теперь я хорошо сплю, и мне вовсе не хочется спать плохо. Я отлично ем — к чему же терять аппетит? Никто не нападает на меня и не мешает мне предаваться радостям, всего более соответствующим моему вкусу, — какой же для меня смысл подвергаться оскорблениям со стороны газетчиков и превращаться в мишень для острот памфлетистов? Я могу приглашать к себе в гости людей, которые мне нравятся, почему же я должен ставить себя в такое положение, когда вынужден буду звать к себе тех, к кому никакой симпатии не питаю? Словом, милый мой Пелэм, для чего мне озлобляться, сокращать свою жизнь, из бодрого еще старика превращаться в укутанного фланелью и окруженного врачами больного и, вместо того чтобы оставаться счастливейшим из мудрецов, сделаться самым жалким безумцем? Честолюбие напоминает мне слова Бэкона[784] о гневе: «Он подобен потокам дождя, разбивающимся о то, на что они падают». Пелэм, мальчик мой, попробуйте-ка Шато Марго.
Как ни чувствительна была для моего самолюбия постигшая меня в деле с лордом Гьюлостоном неудача, я не мог не улыбнуться, вполне одобряя его философические принципы. Однако здесь была замешана моя дипломатическая честь, и я твердо решил завербовать его, несмотря ни на что. Если впоследствии мне это удалось, то лишь потому, что я стал действовать совсем другим способом. Пока же я покинул дом этого современного Апиция, изучив новую страницу в великой книге жизни и придя к новому выводу, а именно — что подлинным философом человека делает не добродетель, а разум. Полное чувство удовлетворения испытывает лишь эпикуреец, но его презрение к деятельности и счастливая праздность даются труднее, чем приверженность к любому более действенному моральному кодексу. Он — единственное человеческое существо, для которого настоящее представляет большую ценность, чем будущее.
Мой кабриолет вскоре примчал меня к дому леди Розвил. Первым, кого я увидел в гостиной, была Эллен. Она подняла на меня глаза, и в них было то привычно ласковое выражение, которым они давно уже научились приветствовать мое появление. «Сестра убийцы!» — подумал я, и в жилах моих застыла кровь. Я сдержанно поклонился и прошел мимо.
Тут же находился и Винсент. Он казался унылым и удрученным. Он хорошо понимал, какая неудача постигла его партию. Больше же всего бесила его мысль о том, кому по слухам предстояло занять место, на которое он сам рассчитывал. Лицо это было в какой-то мере соперником его милости, человеком необычного склада, вызывавшим много толков, обладавшим не меньшими познаниями и не меньшим остроумием, чем Винсент, но, ввиду того, что оно все еще находится у власти, я не скажу больше ни слова, чтобы не быть обвиненным в лести.