На своей станции я купил газету и выяснил, прочтя конец фразы, что невеста Расти — прелестная манекенщица родом из Арканзаса, мисс Маргарет Тетчер Фицхью Уайлдвуд. Мэг! Ноги у меня ослабли до того, что остаток пути мне пришлось проделать на такси.
Мадам Сапфия Спанелла встретила меня внизу, выпучив глаза и ломая руки.
— Бегите, — сказала она, — приведите полицию. Она кого-то убивает! Ее кто-то убивает!
И это было похоже на правду. В квартире Холли словно резвились тигры. Звенели стекла, трещала и падала мебель. Но среди грохота не слышалось голосов, и в этом было что-то неестественное.
— Бегите! — визжала мадам Спанелла, подталкивая меня. — В полицию! Убийство!
Я побежал, но только наверх, к Холли. Я постучался — мне не открыли, только шум стал тише. Прекратился совсем. Но все мольбы впустить меня остались без ответа. Пытаясь вышибить дверь, я лишь разбил себе плечо. Потом я услышал, как мадам Спанелла приказывает кому-то внизу сходить за полицией.
— Молчите, — сказали ей, — и убирайтесь вон.
Это был Жозе Ибарра-Егар. Совсем непохожий на лощеного бразильского дипломата, потный и испуганный. Мне он тоже приказал убираться вон. И открыл дверь своим ключом.
— Сюда, доктор Голдман, — сказал он, кивнув своему спутнику.
Никто меня не остановил, и я вошел за ними в совершенно разгромленную квартиру. Рождественская елка была наконец разобрана — в полном смысле слова, — ее бурые, высохшие ветви валялись среди разорванных книг, разбитых ламп и патефонных пластинок. Опустошен был даже холодильник, и его содержимое раскидано по всей комнате: со стен стекали сырые яйца, а среди этого разорения безымянный кот Холли спокойно лакал из лужицы молоко.
В спальне от запаха разлитых духов у меня запершило в горле. Я наступил на темные очки Холли — они валялись на полу с расколотыми стеклами и сломанной оправой. Может быть, поэтому Холли, неподвижно лежавшая на кровати, бессмысленно смотрела на Жозе и совсем не замечала доктора. А он, щупая ей пульс, приговаривал: «Вы переутомились, девушка. Сильно переутомились. Вы хотите уснуть, правда? Уснуть».
Холли терла лоб, размазывая кровь с порезанного пальца.
— Уснуть… — сказала она и всхлипнула, как измученный ребенок. — Он один мне позволял. Позволял прижиматься, когда ночью было холодно. Я нашла место в Мексике. С лошадьми. У самого моря.
— С лошадьми, у самого моря, — убаюкивал доктор, извлекая из черного саквояжа шприц.
Жозе отвернулся, не в силах глядеть на иглу.
— Она больна только огорчением? — спросил он, и эта неправильная фраза прозвучала иронически. — Она просто огорчена?
— Совсем не болит, правда? — самодовольно спросил доктор, растирая ей руку ваткой.
Она пришла в себя и наконец-то заметила врача.
— Все болит. Где мои очки?
Но они были не нужны — глаза ее сами собой закрывались.
— Она просто огорчена? — настаивал Жозе.
— Будьте добры, — сухо попросил доктор, — оставьте меня с пациенткой.
Жозе удалился в гостиную и сорвал там свою злость на колоратуре, которая прокралась на цыпочках в комнату и подслушивала у двери.
— Не смейте меня трогать! Я позову полицию, — угрожала она, пока он выталкивал ее за дверь, ругаясь по-португальски.
Он подумал, не выставить ли заодно и меня, по крайней мере так я понял по выражению его лица. Но вместо этого он предложил мне выпить. В единственной уцелевшей бутылке, которую нам удалось найти, был сухой вермут.
— Я беспокоюсь, — произнес Жозе. — Я беспокоюсь, что это может вызвать скандал. То, что она все ломала. Вела себя как сумасшедшая. Я не могу быть замешан в публичном скандале. Это слишком деликатный вопрос — моя репутация, моя работа.
Он несколько ободрился, узнав, что я не вижу оснований для скандала: уничтожение собственного имущества — это частное дело каждого.
— Это лишь вопрос огорчения, — твердо заявил он. — Когда наступила печаль, прежде всего она бросает свой бокал. Бутылку. Книги. Лампу. Затем я пугаюсь. Я спешу за доктором.
— Но почему, — хотел я знать, — почему такая истерика из-за Расти? На ее месте я бы радовался.
— Расти?
Газета была еще у меня, и я показал ему заголовок.
— А, это… — Он улыбнулся довольно пренебрежительно. — Они оказали нам большое одолжение, Расти и Мэг. Мы очень смеялись. Они думали, что разбили наше сердце, а мы все время хотели, чтобы они убежали. Уверяю вас, мы смеялись, когда наступила печаль. — Он поискал глазами в хламе на полу и поднял комок желтой бумаги. — Вот, — сказал он.
Это была телеграмма из Тьюлипа, Техас: ПОЛУЧИЛИ ИЗВЕСТИЕ НАШ ФРЕД УБИТ В БОЮ ТОЧКА ТВОЙ МУЖ И ДЕТИ РАЗДЕЛЯЮТ СКОРБЬ ОБЩЕЙ УТРАТЫ ТОЧКА ЖДИ ПИСЬМА ЛЮБЯЩИЙ ДОК.
С тех пор Холли не говорила о брате; только один раз. Звать меня Фредом она перестала. Июнь, июль, все жаркие месяцы она провела в спячке, словно не замечая, что зима давно уже кончилась, весна прошла и наступило лето. Волосы ее потемнели. Она пополнела, стала небрежнее одеваться и, случалось, выбегала за покупками в дождевике, надетом на голое тело. Жозе переехал к ней, и на почтовом ящике вместо имени Мэг Уайлдвуд появилось его имя. Но Холли подолгу бывала одна, потому что три дня в неделю он проводил в Вашингтоне. В его отсутствие она никого не принимала, редко выходила из дому и лишь по четвергам ездила в Синг-Синг.
Но это отнюдь не означало, что она потеряла интерес к жизни. Наоборот, она выглядела более спокойной и даже счастливой, чем когда бы то ни было. В ней вдруг проснулся хозяйственный пыл, и она сделала несколько неожиданных покупок: приобрела на аукционе гобелен на охотничий сюжет (травля оленя), мрачную пару готических кресел, прежде украшавших поместье Уильяма Рэндольфа Херста,[76] купила все издания «Современной библиотеки»,[77] целый ящик пластинок с классической музыкой и бессчетное число репродукций музея Метрополитен[78] (а также фигурку китайской кошки, которую ее кот ненавидел и в конце концов разбил); обзавелась миксером, кастрюлей-скороваркой и собранием кулинарных книг. Целыми днями она хлопотала в своей кухоньке-душегубке.
— Жозе говорит, что я готовлю лучше, чем в «Колонии». Скажи, кто бы мог подумать, что я прирожденная кулинарка? Месяц назад я не умела поджарить яичницу.
В сущности, этому она так и не научилась. Простые блюда — бифштекс, салат — у нее никак не получались. Зато она кормила Жозе, а порой и меня, супами outré[79] (вроде черепахового бульона с коньяком, подававшегося в кожуре авокадо), изысками в духе Нерона (жареный фазан, фаршированный хурмой и гранатами) и прочими сомнительными новинками (цыпленок и рис с шафраном под шоколадным соусом: «Классическое индийское блюдо, дорогой мой»). Карточки на сахар и сливки стесняли ее воображение, когда дело доходило до сладкого, тем не менее она однажды состряпала нечто под названием «табако-тапиока» — лучше его не описывать.
Не буду описывать и ее попыток одолеть португальский — столь же тяжких для меня, как и для нее, потому что всякий раз, когда бы я к ней ни зашел, на патефоне крутилась пластинка с уроком португальского языка. Теперь редкая ее фраза не начиналась словами: «Когда мы поженимся…» или «Когда мы переедем в Рио…» Однако Жозе не заговаривал о женитьбе. Она этого не скрывала.
— Но, в конце концов, он ведь знает, что я в положении. Ну да, милый. Шесть недель уже. Не понимаю, чему ты удивляешься. Я, например, не удивляюсь. Ни un peu.[80] Я в восторге. Я хочу, чтобы у меня было не меньше девяти. Несколько будет темненьких — в Жозе есть негритянская кровь, ты сам, наверно, догадался. И по-моему, это чудесно: что может быть лучше черномазого ребеночка с ясными зелеными глазками? Я бы хотела — не смейся, пожалуйста, — но для него, для Жозе, я бы хотела быть девушкой. Не то чтобы я путалась со всеми подряд, как тут болтают; я их, кретинов, не виню, сама болтала невесть что. Нет, правда, я на днях прикинула, у меня их было всего одиннадцать — если не считать того, что случилось со мной до тринадцати лет… да разве это можно считать? Одиннадцать. Какая же я шлюха? А посмотри на Мэг Уайлдвуд. Или на Хонни Такер, или на Роз Эллен Уорд. Собрать всех их соловьев — ты бы оглох от свиста. Я, конечно, ничего не имею против шлюх, кроме одного: язык кое у кого из них, может, и честный, но сердце — у всех нечестное. Я считаю, ты можешь переспать с человеком и позволить, чтобы он за тебя платил, но хотя бы старайся убедить себя, что ты его любишь. Я старалась. Даже с Бенни Шаклеттом. И другими такими же паразитами. Я вроде как внушала себе, что есть даже своя прелесть в том, что они крысы. Серьезно, не считая Дока, если тебе угодно его считать, Жозе — мой первый человеческий роман. Конечно, он тоже не верх совершенства. Может соврать по мелочам, его беспокоит, что подумают люди, и моется чуть не по пятьдесять раз в день, а мужчина должен чем-нибудь пахнуть. Он слишком чопорный, слишком осторожный, чтобы быть моим идеалом; он всегда поворачивается спиной, когда раздевается, слишком шумно ест, и я не люблю смотреть, как он бегает — смешно он как-то бегает. Если бы я могла свободно выбирать из всех, кто живет на земле, — щелкнуть пальцами и сказать: «Стань передо мной», — Жозе бы я не взяла. Неру[81] — он, пожалуй, больше подходит. Или Уэндел Уилки.[82] Согласна на Грету Гарбо — хоть сейчас. А почему бы и нет? Человеку должно быть позволено жениться на ком угодно. Вот ты бы пришел ко мне и сказал, что хочешь окрутиться с миноносцем, — я бы уважала твое чувство. Нет, серьезно. На любовь не должно быть запрета. Так я думаю. Особенно теперь, когда я начала понимать, что это такое. Потому что я люблю Жозе, я бы курить бросила, если бы он захотел. Он добрый, он умеет меня рассмешить, когда я начинаю лезть на стенку. Но теперь это со мной редко бывает, только иногда, да и то не так гнусно, чтобы приходилось глотать люминал или тащиться к Тиффани; я просто несу в чистку его костюм или там жарю грибы и чувствую себя прекрасно, просто великолепно. Вот и гороскопы свои я выкинула. Сколько этих паршивых звезд в планетарии — и каждая, наверно, мне в доллар обошлась. Это банально, но суть вот в чем: тебе тогда будет хорошо, когда ты сам будешь хорошим. Хорошим? Вернее сказать, честным. Не по уголовному кодексу честным — я могилу могу ограбить, медяки с глаз у мертвого снять, если деньги нужны, чтобы скрасить жизнь, — перед собой нужно быть честным. Можно кем угодно быть, только не трусом, не притворщиком, не лицемером, не шлюхой — лучше рак, чем нечестное сердце. И это не ханжество. Простая практичность. От рака можно умереть, а с этим вообще жить нельзя. А, на хрен все, дай-ка мне гитару, и я спою тебе одну fada на самом что ни на есть португальском языке.