Дед побежал по кочкам, спотыкался, падал, дым выедал ему глаза, а сзади был уже слышен широкий гул и треск пламени.
Смерть настигала деда, хватала его за плечи, и в это время из-под ног у деда выскочил заяц. Он бежал медленно и волочил задние лапы. Потом только дед заметил, что они у зайца обгорели.
Дед обрадовался зайцу, будто родному. Как старый лесной житель, дед знал, что звери гораздо лучше человека чуют, откуда идет огонь, и всегда спасаются. Гибнут они только в тех редких случаях, когда огонь их окружает.
Дед побежал за зайцем. Он бежал, плакал от страха и кричал: «Погоди, милый, не беги так-то шибко!»
Заяц вывел деда из огня. Когда они выбежали из леса к озеру, заяц и дед, – оба упали от усталости. Дед подобрал зайца и понес домой. У зайца были опалены задние ноги и живот. Потом дед его вылечил и оставил у себя.
– Да, – сказал дед, поглядывая на самовар так сердито, будто самовар был всему виной, – да, а перед тем зайцем, выходит, я сильно провинился, милый человек.
– Чем же ты провинился?
– А ты выдь, погляди на зайца, на спасителя моего, тогда узнаешь. Бери фонарь!
Я взял со стола фонарь и вышел в сенцы. Заяц спал. Я нагнулся над ним с фонарем и заметил, что левое ухо у зайца рваное. Тогда я понял все.
1937
Была еще та ранняя весна, когда о приближении тепла можно догадаться только по едва заметным признакам – по туману на московских улицах, по каплям этого тумана, стекающим с черных веток недавно посаженных лип, и по рыхлому ветру. От него оседает и становится ноздреватым снег. Но этот последний признак, пожалуй, к Москве не относится. Снег в Москве к концу марта остается только в некоторых дворах, а на теплом асфальте его уже давно нет. Зиму в Москве собирают машинами-конвейерами на самосвалы и вывозят без остатка за город.
Тот случай, о каком я хочу рассказать, произошел в троллейбусе номер пять.
Москвичи, как известно, в троллейбусах и автобусах разговаривают мало, а больше читают. И в том троллейбусе номер пять, который отошел от остановки на Театральном проезде, тоже было обычное настроение. Но вдруг кондукторша крикнула:
– Погодите! Что же это такое?
– Это грач, – испуганно сказала девочка лет восьми.
Грач сидел, угревшись, под пальто на груди у девочки и только на минуту высунул из-под пальто свой нос. Но этого было достаточно, чтобы бдительная кондукторша заметила в троллейбусе птицу, запрещенную к перевозке.
– Если его нельзя везти, так я слезу, – сказала девочка и покраснела.
– Что ты, дочка! – воскликнула кондукторша, перестала давать билеты и протиснулась к девочке. – Сиди, не беспокойся. Ой, какая птаха хорошая! Что это? Неужели грач?
Грач осмелел и выглянул. Кондукторша осторожно погладила его пальцем по точеной головке и засмеялась.
– Не бойтесь, он не кусается, – сказала девочка и вся засияла. – Он очень серьезный, но добрый.
– Какой же это грач, – сказал старик с картонной папкой, – когда это скворец.
– А вы, гражданин, если не знаете облика птиц, так не утверждайте, – ответил пожилой человек в форме железнодорожника.
– Где нам в Москве знать про птиц, – вздохнула старуха в платке. – Нам что грач, что скворец, что воробей или стриж – все равно.
Пассажиры начали вставать, тесниться около девочки. Каждый пытался погладить грача. Грач гладить себя давал, но посматривал на всех презрительно и высокомерно.
Сквозь толпу с трудом продирался от выходной двери назад плотный суровый генерал.
– Куда это вы, товарищ генерал, – заметил худой юноша без кепки, – против течения?
– А я к грачу, молодой человек, – ответил генерал и повторил внушительным голосом: – К гра-чу!
Генерал протискался к девочке, взял у нее грача, подержал его на ладони, как бы взвешивая, возвратил девочке и сказал:
– Куда же ты его везешь?
– В Зоопарк. Там я его выпущу.
– У нас на реке Сейме, – неожиданно сказал молоденький лейтенант и почтительно посмотрел на генерала, – настоящее пернатое царство. Грач, конечно, птица умная и самостоятельная, но голоса у нее нет. А у нас – соловьи. Мировые соловьи. Весной наш край по ночам весь поет.
– Вы про профессора Мантейфеля слышали? – спросил генерал лейтенанта.
– Так точно, слышал, товарищ генерал!
– Каждую птичью повадку знает. И может объяснить. Ну, а насчет всяких колен, пересвистов, перезвонов, трелей, чохов и всей прочей птичьей музыки нет такого другого знатока и любителя в Советском Союзе. Просто волшебный старик!
– Вы здесь сходите? – спросила генерала молодая женщина со смеющимися глазами. – Или остаетесь?
– Я на следующей остановке сойду, – ответил генерал, нисколько не смущаясь вопросом молодой женщины. – Подумаешь, важность – пройти два квартала обратно. Я, знаете, был свидетелем удивительной одной истории. Под Ленинградом во время войны. Весной это было. Прилетели скворцы и вьются, кричат над своими скворечнями. А скворечни, как на грех, в пустой полосе между нами и фашистами. Так те открыли по скворцам огонь из автоматов. Их, видите ли, беспокоил крик скворцов. Нервные попались молодчики. Тогда не выдержало у наших сердце. «Ах, так!» И открыли наши бойцы по фрицам такой огонь, что те мигом затихли.
– Вступились, значит, за скворцов, – сказала кондукторша. – Так я и подумала, как только вы начали рассказывать, товарищ генерал.
– А как же! Ведь скворец с древних времен сопутствует русскому человеку.
– Кондуктор! – крикнул сердитый голос. – Почему не даете билетов?
– Сейчас, – ответила недовольно кондукторша. Она все еще стояла около девочки и гладила грача по голове. – Сердца никакого нет у людей!
– А вы потише, гражданин, – сказала старуха недовольному пассажиру.
– Весна, значит, скоро, – вздохнул железнодорожник. – Черемуха зацветет. И полетят птицы над Россией, понесут свои песни.
– Ну, мне все-таки пора выходить, – сказал генерал. – До свидания, товарищи!
Все попрощались с генералом. Он вышел, чему-то улыбаясь, и так, улыбаясь, и пошел по улице к давно пропущенной остановке.
А пассажиры еще долго говорили о граче – предвестнике весны, о картине Саврасова «Грачи прилетели», о том, что Москва постепенно превращается в сад, где будет привольно всякой птице, и скоро весь город будет с утра до ночи звенеть от птичьего пения.
– Как это удивительно у нас получается, – сказал старик с картонной папкой. – Правительство заботится о благе людей, а от этого блага, глядишь, и перепадет кое-что даже певчим птахам.
– Так и должно получаться, – убежденно ответил худой юноша без кепки.
– Истинно так! – сказала старуха в платке. – Я это по себе знаю.
Но тут уже начинается другая история, которую я расскажу как-нибудь позже.
1953
Сын бабки Анисьи, по прозвищу Петя-большой, погиб на войне, и остался с бабкой жить ее внучек, сын Пети-большого – Петя-маленький. Мать Пети-маленького, Даша, умерла, когда ему было два года, и Петя-маленький ее совсем позабыл, какая она была.
– Все тормошила тебя, веселила, – говорила бабка Анисья, – да, видишь ты, застудилась осенью и померла. А ты весь в нее. Только она была говорливая, а ты у меня дичок. Все хоронишься по углам да думаешь. А думать тебе рано. Успеешь за жизнь надуматься. Жизнь долгая, в ней вон сколько дней! Не сочтешь.
Когда Петя-маленький подрос, бабка Анисья определила его пасти колхозных телят.
Телята были как на подбор, лопоухие и ласковые. Только один, по имени Мужичок, бил Петю шерстистым лбом в бок и брыкался. Петя гонял телят пастись на Высокую реку. Старый пастух Семен-чаевник подарил Пете рожок, и Петя трубил в него над рекой, скликал телят.
А река была такая, что лучше, должно быть, не найдешь. Берега крутые, все в колосистых травах, в деревах. И каких только дерев не было на Высокой реке! В иных местах даже в полдень было пасмурно от старых ив. Они окунали в воду могучие свои ветви, и ивовый лист – узкий, серебряный, вроде рыбки уклейки – дрожал в бегучей воде. А выйдешь из-под черных ив – и ударит с полян таким светом, что зажмуришь глаза. Рощицы молодых осин толпятся на берегу, и все осиновые листья дружно блестят на солнце.
Ежевика на крутоярах так крепко хватала Петю за ноги, что он долго возился и сопел от натуги, прежде чем мог отцепить колючие плети. Но никогда он, осердясь, не хлестал ежевику палкой и не топал ногами, как все остальные мальчишки.
На Высокой реке жили бобры. Бабка Анисья и Семен-чаевник строго наказали Пете не подходить к бобровым норам. Потому что бобер зверь строгий, самостоятельный, мальчишек деревенских вовсе не боится и может так хватить за ногу, что на всю жизнь останешься хромой. Но Пете была большая охота поглядеть на бобров, и потому он ближе к вечеру, когда бобры вылезали из нор, старался сидеть тихонько, чтобы не напугать сторожкого зверя.